Портрет убийцы
Шрифт:
— В каком смысле?
Я почти слышу, как он думает, могу представить, какие мысли крутятся в его голове. Что он хотел бы сказать, какую тяжесть сбросить с плеч; раздражение, которое он вчера вечером не сумел сдержать, было лишь верхушкой айсберга. Только он этого не сделает, не станет раскрываться, пока деньги папы можно ухватить. Какой же он жалкий. Не время было проявлять себя при жизни папы, не время обижаться на то, что он считает моей нелояльностью. Все это тихо погребено с того момента, когда он понял, как деньги могут изменить его жизнь… наши жизни. Горький смех поднимается во мне, я заставляю себя сдержаться. Пол был всегда таким безразличным, таким готовым выкинуть папу на свалку трудных родных. И папа не был легким тестем — я это понимаю. Но каким же он был умным, каким умным.
— Послушай, Зоэ, не будем принимать поспешных
— Нет, Пол, вот это я поняла в течение прошедшего уик-энда. Мы остаемся на месте: эта квартира — дом Холли, мой тоже, какой он есть.
Мы добираемся до окончания пробки, и я постепенно сбавляю скорость. Мы продолжаем двигаться — только со скоростью сорока миль в час, — но дорога, впереди по крайней мере, полностью не забита. Я держусь самой крайней полосы, и по ней транспорт продвигается быстрее всего. Мы едем, проезжая на расстоянии дюйма мимо машин справа. Время от времени я бросаю взгляд вбок, вижу водителей, освещенных в профиль искусственным светом, смотрящих вперед, — одни спокойно, другие, отбивая такт на руле; кое-кто говорит по мобильному телефону; один или два мимикой вторят музыке, которую слушают по стерео. Пол молчит, и я не мешаю ему — пусть сам решает свои проблемы, принимает свои решения относительно будущего. У меня сзади сидит Холли, а в банке лежат деньги, и я знаю: все у нас будет в порядке, в какую бы сторону ни подул ветер.
Мили через две мы добираемся до причины задержки. Синие огни слепяще пульсируют в ночи, портативные галогеновые лампы освещают создавшуюся ситуацию: спасательный эвакофургон вытаскивает с набережной перевернутую машину. Полицейские и пожарные стоят группами позади заграждения из конусов и, уперев руки в бока, наблюдают за происходящим. Эта картина запечатлевается в моих зрачках — я продолжаю видеть ее, глядя вперед, где транспорт ускоряет движение, вдруг вырываясь из пробки, способный снова мчаться с неограниченной скоростью. В памяти моей вдруг возникает, как сдергивают простыню с лица папы, — лоб его перевязан, глаза закрыты словно во сне, так и хочется встряхнуть его, разбудить, заставить сесть, увидеть меня и улыбнуться. Я нажимаю ногой на педаль, чувствую, как откликается мотор «пежо», набирая скорость, чтобы промчать нас остаток пути в сотню с небольшим миль.
Хватит о прошлом — оставим его позади, где ему и место. Что сделано, то сделано и не может быть теперь изменено. Ты видела мир, в котором мы жили, — возможно, теперь ты все поймешь. Поезжай назад, прочь из Рюли, прочь от того места, где родился твой отец. Это будет твоим последним этапом, последним местом назначения. Чтобы попасть туда, проезжай сквозь Хакнолл, городские пустыри Бествуд-Парка, вниз по бесконечно длинному спуску через Дейбрук, Арнолд, Шервуд, пока не окажешься снова в Каррингтоне, где дороги налево приведут тебя в Мэпперли-Парк с его классами для профессионалов, укрытыми листвой.
Твое путешествие пройдет по северным окраинам нашего города — здесь протекло тридцать лет, три десятилетия, полжизни. Вот ты едешь, и таксометр на твоей приборной доске отмечает каждую оставленную тобой позади милю, а в это время родятся дети, умирают люди, правительства приходят к власти и уходят. Пока ты едешь от одного светофора до другого, происходят огромные перемены в культуре. Врачи пишут научные труды, в словарях появляются новые термины, газеты выскакивают из печатных станков ярдами, знания приобретаются и старые верования забываются. Старики наставляют новых людей, каждый шаг которых вызывает подозрения, может быть расценен как угодно, окрашен грехами отцов.
Направь свой путь к проспекту Тэвисток. Ты поедешь по улицам, где ветер крутит мусор и в небытие уходят десятилетия, — тут я должен предоставить тебя самой себе. Ты оставишь меня позади в тогдашнем Ноттингеме — я буду снова стоять на ветке дерева, обхватив рукой ствол, который служит мне якорем. Подо мной одна-единственная девчушка в зеленой форме чертит ранним утром на лужайке невидимые дорожки — круг за кругом, вверх и вниз, туфли с пряжками топчут мокрую траву. Внезапно я вздрагиваю от раздавшегося шума — говора на незнакомом языке. Слова непонятны; интонация — такую можно услышать на любом языке — досадливая, злая. Я отвожу от девочки взгляд и вижу приземистую смуглую женщину, выходящую из французских дверей; нос на испещренном оспинами лице расплющен, длинные черные волосы закручены в косу, которая спускается по ее спине до талии. Если девочка в зеленой форме внизу подо мной поняла, что ей крикнули, она этого не показывает. Она продолжает свою бессмысленную игру, точно женщины там вовсе и нет, точно она находится где-то далеко и просыпается с гудящей от похмелья головой рядом с каким-то чужим мужчиной, после ночного загула в анонимном парижском отеле.
Другой голос — низкий, громкий, отчетливо произносящий слова: «Мэри! Сию минуту иди в дом! Ты меня слышишь?»
Гарри Скэнлон в строгом темно-синем, в узкую полоску, костюме, с портфелем в руке, в пальто, хлопающем по икрам. Лицо смертельно бледно. Девочка вздрагивает от такого крика, приостанавливается, затем продолжает свою затейливую игру.
«Мэри Скэнлон!»
Круг за кругом, вверх и вниз, темный след по росе.
Ее отец смотрит на часы, швыряет чемоданчик в руки горничной. Он быстро идет по саду — я редко видел, чтобы кто-то передвигался так быстро. И с такой силой ударяет девочку по голове, что глухой звук удара чуть не сбрасывает меня с ветки. Я крепче прижимаюсь к стволу дерева.
«Я больше не буду повторять! Иди в дом!»
Приостановилась. Вверх и вниз, круг за…
Ее ноги прокладывают колеи в блестящей от росы траве.
Горничная садится на выкрашенный белой краской металлический стул, который поставлен так, чтобы в летние месяцы на него падало вечернее солнце. Она передником вытирает такой же стол, прежде чем поставить на него портфель своего нанимателя.
Ты приехала на проспект Тэвисток, запарковалась перед домом, на котором висит табличка: «Продается». Сойдя на тротуар, заперев для безопасности машину, ты вдруг чувствуешь, что все это уже видела. Ты была здесь раньше темной ночью, почти полное отсутствие звуков грохотом отдавалось у тебя в ушах, словно в морской раковине. Ты стояла, замерев, под уличным фонарем — плохая лампа, мигая, освещала все оранжевым светом. Дорога тогда была пуста — было два, три, четыре часа ночи. Если в домах и виден был свет, то от случайно непогашенных ламп или от ночников у детей, которые боятся спать в темноте. В доме как раз напротив появился свет, осветив идеально круглое окно цветного стекла во входной двери. Она открылась. Появилась фигура, закрыла за собой дверь, пошла по дорожке к калитке. Ты быстро отступила, укрывшись за толстым стволом платана. Шаги звучали в тишине ночи как метроном. Вот они зазвучали громче, затем стали затихать. Горничная-филиппинка прошла в десяти ярдах от тебя.
Когда ты вышла из своего укрытия, она была уже далеко. Она несла чемодан или какую-то большую сумку. Быстро шагая по тротуару, она прошла под несколькими фонарями, выстроившимися по холму. В лучах света ее ясно было видно, но в промежутках, где между ними царила тьма, она превращалась в смутную тень. Порой ты не была даже уверена, что она все еще тут. Свет, тьма, появилась, исчезла — такое чередование повторялось, а фигура с каждым появлением все уменьшалась в размерах.
С моего выгодного места высоко на дереве, которое значительно выросло за прошедшие тридцать лет, я могу заглянуть сквозь французские двери в гостиную. По счастью, до меня не долетает ни единого звука. Я вижу Мэри Скэнлон — она лежит вниз головой поперек колен отца, брыкается, бьет ногами. А рука отца поднимается, опускается, и всякий раз я смутно вижу, как его рука глухо ударяет по заду зеленой юбки девочки. Она извивается, вырывается, ерзает по его ногам, бедрам, промежности, пытаясь уйти от ударов.
Горничная пересаживается на стуле, поворачивается спиной к дому, скрещивает руки на груди. Она смотрит сквозь безупречно прибранный сад — глаза ее глядят прямо на меня. На миг мне кажется, что я обнаружен. Но если она меня и видит, то ничем этого не выдает. Она понимает, что лучше не задавать вопросов по поводу разных вещей, которые творятся в мире, обеспечивающем ее жизнь.
Я снова смотрю на девочку и вижу, что юбочка ее задрана, вижу, как отец стягивает колготки и трусики до середины ноги, рука его поднимается, опускается, поднимается, опускается, всякий раз я смутно вижу, как она вступает в контакт с голой плотью дочери. А девочка продолжает сопротивляться, извивается, елозит по его ногам, бедрам, твердеющему члену, ее ягодицы трясутся под каждым ударом, преграждающим ей путь к спасению.