Портреты пером
Шрифт:
«Едва ли у нас есть в настоящую минуту поэт, которого поэзия была бы более естественна, который бы при всех своих недостатках так мало пыжился и топорщился, как Полонский», — замечал Страхов. Он старался показать читателю лучшие стороны творчества поэта — обаяние непосредственности и музыкальность, — и это в статье удалось.
«Статья о Полонском понравилась очень», — написал Страхову Достоевский.
«С удовольствием прочел в „Заре“ критику твоих произведений, — написал Полонскому Тургенев, — тут по крайней мере есть уважение к таланту и признание его…»
А с другой стороны свалилась на Полонского неприятность в комитете иностранной цензуры. Год назад он, как цензор, разрешил к продаже в России и к переводу
Не будь во главе комитета Федор Иванович Тютчев, возможно, Полонский не отделался бы одним только выговором…
В черновой тетради он набросал стихотворение «Письмо» (не знаем, кому). Оно так и осталось в черновике — неоконченным:
Мы болтуны, привыкшие к молчанью, Тогда как есть хоть что-нибудь сказать. Разлуку нашу к смерти иль изгнанью В неведомые страны приравнять Всего удобнее…Он мог бы еще написать, как собственная тягостная служба заставляет писать с оглядкой, сковывает язык. «Мы болтуны, привыкшие к молчанью…»
На деньги, заработанные у Полякова, Полонский издал новый сборник стихов и прозы под общим заголовком «Снопы».
Семья прибавилась: родилась дочь, Наташа. Так что расходы росли.
Все же Полонский решил с Поляковым распрощаться и написал ему: «Совесть моя всегда была и будет для меня дороже выгоды… Я чувствую, я понимаю, наконец, что Вы должны со мной расстаться. Для Коти Вашего нужен воспитатель более здоровый, чем я, и более опытный…»
Распрощался — и гора с плеч. Нашел себе новую квартиру — на Обуховском проспекте, в том же самом здании (вблизи Сенной площади), где помещался комитет иностранной цензуры.
На книгу «Снопы», как и следовало ожидать, откликнулся в «Отечественных записках» Салтыков-Щедрин.
Вспомнив прошлогоднее письмо Тургенева в защиту поэта, Щедрин написал, что новая книга не дает оснований «отступиться от прежде высказанных заключений» о творчестве Полонского и лишь дает основание утверждать, что «неясность миросозерцания есть недостаток настолько важный, что всю творческую деятельность художника сводит к нулю».
Щедрин увидел в книге, точнее — в аллегории «Сон в Летнем саду» (в общем туманной и невнятной), протест «против буйственного духа времени».
«Любопытно было бы знать, каковы же идеалы самого автора?» — спрашивал Щедрин и отвечал:
«Презрение к полезному.
Концентрирование знания в среде ограниченного меньшинства, в массах же — поддержание невежественности».
Вот этот последний вывод об идеалах автора «Снопов» был полемическим перехлестом и больше всего Полонского обидел.
Он не выдержал, написал и напечатал за свой счет брошюру: «Рецензент „Отечественных записок“ и ответ ему Я. П. Полонского». С горячностью объяснял, что рецензент его неверно понял («Издавая „Снопы“ мои, разве мог я предвидеть, что журнал, печатающий такие дельные рассуждения о том, что такое справедливость, назовет меня, бывшего сотрудника „Современника“, врагом народного образования или поборником невежества»), И разве можно утверждать, что он, Полонский, отрицательно относится к «буйственному духу времени»! Он укорял Щедрина: «Последняя глава моей поэмы „Братья“, напечатанная в „Вестнике Европы“, кажется, могла бы подсказать вам хоть на ухо, как именно отношусь я к проявлениям этого духа».
В прошлом году «Вестник Европы» напечатал две главы из поэмы под заглавием «Рим и революция 1849 года».
Но Щедрин, может быть, этой поэмы и не читал.
Полонский
Стихи невыразительные, словно бы не своим голосом произнесенные, но в них зато была эта самая определенность… Он послал их редактору «Вестника Европы» Стасюлевичу, сопроводив письмом:
«…Если почему-либо Вы найдете неудобным поместить это стихотворение на страницах Вестника Европы, то не церемоньтесь… При встрече я спрошу Вас — потому ли Вы воротили мне мои стихи, что они плохи, или потому что не цензурны?
Если не цензурны — то для меня это опаснее, чем для Вас, — у меня такое начальство [в Главном управлении по делам печати], что как раз меня выгонит вон со службы (этого я бы и сам пожелал, если бы изобрел средство иначе содержать семью мою)…»
Стасюлевич нашел, что ничего нецензурного в стихотворении нет, спокойно поместил его на страницах журнала.
Полонский, ободрившись, передал ему еще одно стихотворение. Начиналось оно так:
Блажен озлобленный поэт, Будь он хоть нравственный калека, Ему так искренен привет Больных детей больного века!В целом стихотворение заставляло вспомнить стихи Некрасова «Блажен незлобивый поэт». И никак не хотел Стасюлевич публиковать в своем журнале нечто такое, что наверняка было бы воспринято читателями как выпад против Некрасова. Вернул стихи Полонскому и приложил записку:
«Добрейший Яков Петрович, если бы не Вы мне сами отдали эти стихи, то не поверил бы, что они Ваши. Это совсем не похоже на Вас: Вы не умеете злиться и ругаться, а тут то и другое есть. Наконец, слепой увидит, к кому Вы адресуете эти строфы…»
Полонский ответил уже на другой день:
«…К нему [то есть к Некрасову] обращать стихи мои — и только к нему —было бы прилично, если бы было справедливо. Но это несправедливо, а стало быть, и неприлично.
…В 19 веке европейское общество сочувствует не незлобивым,а озлобленным— и стихи мои не что иное, как поэтическая формула,выражающая этот факт. Почему это так? Какая причина, что, чем глубже, смелее и всестороннее отрицание, тем более в нас восторженного сочувствия, и почему положительные идеалы, как бы крупны и блестящи они не были,
Восторгом сладостным наш ум не шевелят?Это решать уже не мое дело — это дело критики (если таковая имеется). Я сам наполовину сочувствую отрицателям, сам не могу освободиться от их влияния и нахожу, что в том есть своя великая, законная причина, обусловливающая наше развитие…
Знаете ли Вы, скажу Вам между прочим, отчего происходят мои скитания по редакциям? Вероятно, Вы думаете, что это происходит по слабости моего характера. Напротив, оттого, что у меня его слишком много. Никак не могу я к чему-нибудь или к кому-нибудь примениться — писать в одном тоне, связать мысль мою. Никому я вполне угодить не в силах, никакая редакция не станет печатать всего того, что мне вздумается написать, — каждая непременно хочет, так сказать, процедить меня. Может ли при этом сохраниться личность или характеристические черты писателя? Едва ли. Уничтожьте дурные стороны лица, сгладьте угловатости, сотрите тени — и лица не будет».