Портреты
Шрифт:
Макс с вниманием все это выслушал, а потом поинтересовался:
– А чем именно они занимаются?
– Папа флейтист, а мама – пианистка. Они играют вместе, и у них это обычно неплохо получается.
– Могу себе представить. Вероятно, мама приходит в ужас, увидев, что ее великолепный «Стэнвей» заляпан красками.
– Ничего подобного, – возмутилась я, к тому же это «Бехштейн», и я слежу, чтобы он всегда был аккуратно зачехлен. Я хоть и ужасно люблю опаздывать, но вовсе не неряха.
– Как я догадываюсь, вы у родителей не единственная?
– Ну теперь-то уже не у
– 3начит, вы одна не как все – исключение.
– Ох, если бы вы только знали! Я не просто всегда желала иметь дело с кистью вместо скрипки, но мне к тому же наступил на ухо медведь! Папа говорит, что я подкидыш – с моим цветом волос, глазами и полным отсутствием слуха.
– Разве с вашими волосами и глазами что-то не то? Мне они очень нравятся. По-моему, все в порядке.
– Да, но в семье ни с той ни с другой стороны уже много поколений не рождались голубоглазые блондины. Все как один – темноволосые и кареглазые. Так что моя расцветка, как вы понимаете, всегда была поводом для шуток. Но мне повезло: родители превыше всего ценят индивидуальность, и это утвердило меня в намерении заняться живописью. Представляете, что было бы, если бы моими предками были фермеры из Канзаса?
– Честно говоря, нет. Полагаю, вы бы доставили им множество огорчений, впрочем, я очень мало знаю о канзасских фермерах.
– Я тоже, но вы же поняли, что я имею в виду. А вы? Какая у вас семья?
– У меня есть дед, которого я очень люблю, но он старый и больной, и двоюродный брат Роберт, вот и все.
– Макс! Но это же ужасно! Что случилось с вашими родителями? О, простите, я лезу не в свое дело. – Я прикусила губу, проклиная себя за бестактность.
– Все нормально, Клэр, ради Бога, не смущайтесь. Они погибли в авиакатастрофе вместе с моим младшим братом.
– Господи помилуй, Макс...
– Прошло много лет, это старая история. С тех пор было еще много чего...
– Да, но вы один? Так ведь? Я имею в виду, у вас нет ни жены, ни детей?
– Нет. – Он сделал глоток коньяку, потом взглянул на меня и усмехнулся. – Клэр, детка, не надо жалеть меня, будто я бездомная собака. Мне всего тридцать семь, и я в состоянии отлично сам о себе позаботиться. Вы что, склонны принимать на себя все заботы обо всех сиротах?
– Вовсе нет, – ответила я, – разве что о собаках и детях.
– И вероятно, ваш французский мальчик – один из них?
– Пока что – один-единственный.
Макс рассмеялся.
– Не удивительно, что портрет вам удался, коли вы так сострадаете одиноким сердцам.
– Нет, тут дело совсем не в том, то есть, может быть, отчасти вы и правы, но не в главном.
– Вы ведь очень любите этого мальчика, правда?
– Да. Он ужасно забавный. Живет словно на другой планете – или зарывается в книжки,
– Думаю, я понимаю. Как Маленький принц.
– Вот именно. – Я отвела взгляд от его слишком проницательных глаз.
Он довольно долго молчал, а потом спросил:
– Клэр, но почему вы так упорно стараетесь держать все это в секрете?
Я настороженно посмотрела на него. Обычно я не склонна откровенничать, тем более с первым встречным. Но, похоже, Макс Лейтон решил взять приступом все мои прочно выстроенные укрепления, и его, как и Гастона, было не так просто обвести вокруг пальца. Наконец я решилась:
– Мой дом во Франции – место особенно для меня дорогое. Как бы это объяснить, – моя жизнь будто разделена на две половины, и они не соприкасаются.
– Почему?
– Ну... – я никогда прежде не пыталась выразить это ощущение словами. – Я думаю, потому что то, что во Франции, – целиком принадлежит мне одной. Там со мной что-то происходит... нет, не знаю, как рассказать. Это воздух, свет, атмосфера деревни и даже мелкие, каждодневные заботы. Там не надо делать вид, вести... – я запнулась, неожиданно смутившись.
– Умные разговоры? – договорил за меня Макс.
Меня поразило то, как он точно угадывает мои мысли.
– Да. Может быть, то, что я сейчас скажу некрасиво, но, когда все время варишься здесь и ведешь все эти разговоры, умные, но лишенные простоты, только ради того, чтобы поговорить, обесценивается все, что действительно имеет значение. Это все равно как покрыть полотно Рембрандта блестящим лаком.
Макс странно посмотрел на меня.
– О, Боже, я не могу толково объяснить! – Напротив. Я отлично понял. Иногда и мне кажется, что я рехнусь, когда я слушаю претенциозную болтовню.
– Правда? Я ужасно рада это слышать. – А почему?
– О, это долго рассказывать, – поежившись, ответила я.
– Но я никуда не спешу.
– Ну что ж. Видите ли, я два года встречалась с человеком, который больше всего преуспел по части умных разговоров. Ой, я стала ужасно злющей...
– Ни капельки. В откровенности нет ничего дурного. Продолжайте.
Он закурил сигарету и откинулся на спинку дивана.
– Хорошо. Найджел как раз один из именно таких блестящих интеллектуалов, чья жизнь протекает в академических кругах. Он филолог, – пояснила я. – В общем, он и его друзья просто упивались всеми этими невыносимыми рассуждениями, из которых я почти ничего не могла понять. А мне нельзя было произнести ни одной фразы, без того, чтобы меня не поправили и не подвергли критике. Конечно, Найджелу тоже досталось, когда я соприкоснулась с миром искусства. Не думаю, что он принимал всерьез мои занятия живописью. Он считал, что это отличное увлечение, но когда я купила дом и стала сидеть там месяцами, он не проявил достаточного терпения. Если честно, должна сказать, что и я не принимала его особенно всерьез, так что мы были квиты. А чем все кончилось угадать не трудно.