Поручает Россия. Пётр Толстой
Шрифт:
Царь Пётр встретил Остермана и Брюса, сидя за столом в капитанской каюте. Справа от царя Гаврила Иванович Головкин, слева — Пётр Андреевич Толстой.
В каюте крепко пахло табаком.
Пётр сказал жёстко:
— Садитесь.
Остерман одним духом, низко клоня голову, шагнул к столу. Брюс сел степенно.
Пётр, поднеся к лицу обе руки, потёр указательными пальцами у переносицы. Сказал в ладони:
— Налей им по рюмке, Гаврила Иванович. Слышал, кормлением-то королева вас не баловала…
Гаврила Иванович налил из стоящего на краю стола оловянного штофа два стаканчика, подвинул
Пётр через пальцы смотрел, как приняли стаканчики Остерман с Брюсом, как выпили. Брюс по-московски хорошо крякнул, потянул носом.
Пётр наконец отнял руки от лица. Протянул сквозь зубы:
— Так… — И уже ясно, чётко спросил: — Ну, что скажете, господа? Насиделись вы здесь вволю… Лилиенштедт флот разглядел? Доволен?
Остерман — не подготовился к разговору, встреча с царём была так неожиданна, — мешая русские и немецкие слова, сбивчиво начал рассказывать о растерянности барона.
Пётр оживился, подобрел лицом, но всё же прервал Остермана:
— Врёшь небось сгоряча?
— Нет, нет, — замахал руками, запротестовал Остерман. В разговор вступил Яков Вилимович Брюс:
— Ну, ежели самую малость. Барон Лилиенштедт действительно растерялся.
Пётр оборотил лицо к Брюсу. Якова Вилимовича он выделял среди придворных и мнение его ценил.
— А как ты думаешь, — спросил царь Брюса, — королева напугается нашего флота?
— Королева? — переспросил Брюс, наклонил голову набок. — То дело большое, — сказал, — надо думать.
— Так вот и думай, — потянулся к нему через стол Пётр, — думай!
— Королева-то напугается, — сказал после молчания Брюс, — но вот как бы и других не напугать. — Он поднял лицо и взглянул в глаза Петра: — Об том след размыслить.
— Кого, кого имеешь в виду? Короля Георга?
— И его тоже, — сказал Брюс, — здесь всё надобно взвесить. Как бы вместе с королевой нам наших союзников не напугать.
— Союзников… — протянул Пётр, прикрыл глаза пальцами упёртой локтем в стол руки и повторил: — Союзников…
Много было в его голосе: и горечь, и разочарование, и обида.
Все смотрели на царя. А Пётр хотя вот и дважды сказал «союзники», но о них в сей миг не думал.
…Этой зимой в Москве случился пожар. Деревянная столица горела часто, но в этот раз запылала так, что выгорел, почитай, весь город. И посады выгорели. Ветер был сильный, да и загорелась Москва в середине ночи, пока очухались — половина города была в огне. Людей било летящими головнями, калечило раскатывающимися брёвнами изб.
Царь приехал в Москву на третий день после случившегося. Ветер завивал чёрный пепел в улицах. Вместо изб громоздились кучи обгорелых брёвен. Дорогу перебежала опалённая, с голой спиной, собака. Царь велел повернуть к Кремлю. А как въехали на взгорок к Василию Блаженному, Пётр увидел вороха узлов, коробьев, горы каких-то тряпок, море голов. Это были погорельцы. Царь вылез из возка у припорошённых чёрным снежком ступенек храма. К Петру потянулись руки. Поднялся вой. Царь привык, что жили и в Москве, и в других российских городах и весях в великой нужде, но здесь и у него в груди захолонуло.
Безумные бабьи глаза, оборванные мужичьи бороды, обожжённые лица, спёкшаяся кровь в волосах, рты, распятые в крике… Пётр попятился
И сейчас, сидя перед дипломатами, он видел эти оборванные бороды, распятые в крике рты. Пальцы, закрывавшие глаза, собрались в кулак, и Пётр вгвоздил его в стол. Звякнув, свалился со стола штоф, раскатились оловянные стаканчики. Царь вскочил со стула, пробежал по каюте, давя стаканчики каблуками ботфорт. Все молчали. Знали — в такую минуту Пётр может и зуботычиной наградить. С минуту было только и слышно прерывистое, с хрипами дыхание Петра. Но об увиденном в мыслях царь не сказал. Оборотился так, что заскрипело под каблуками, к Петру Андреевичу, крикнул:
— А ты об том, что он говорит, — ткнул пальцем в Брюса, — думал?
У Толстого жилка в лице не дрогнула. Строгим голосом Пётр Андреевич сказал, вставая:
— Думал, государь.
Пётр постоял, всё ещё трудно дыша, шагнул к столу.
— Ну, смотри, Толстой, — сказал, подвигая стул, — смотри. Сел, раздёрнул ворот камзола.
Все присутствующие в каюте передохнули с облегчением.
Было решено: не медля, направить к королеве Ульрике-Элеоноре Остермана и Брюса с ультиматумом, требующим скорейшего заключения мира, а дабы королева не тянула с ответом, поторопить её, высадив на берега Швеции десанты, хотя бы и малым числом войск.
— Что суетишься-то, Андрей Иванович, — говорил Брюс, не без иронии поглядывая на поправлявшего у зеркала парик Остермана, — букли твои королеве ни к чему.
— Нет-нет, — отвечал Андрей Иванович, мизинчиком, украшенным большим перстнем с бриллиантом, трогая чуть смятый у висков парик, — в нашем визите всё важно.
Яков Вилимович улыбнулся, но ничего не ответил — Остерман был человек опасный. На русской службе едва не в первые люди выбился, да заглядывал и ещё выше. Об интригах его Брюс знал, но смотрел на это спокойно. Сам он — выходец из шотландского королевского рода, всю жизнь проживший в России, — много знал, видел и таких, как этот немец с острым взглядом и жадными руками. Бывало, что высоко поднимались похожие на него ловцы чинов, но бывало, и падали. Всему приходило время. Яков Вилимович Брюс считал: в России ничего торопить нельзя, здесь всё должно в меру прийти, созреть, как крутобокое яблочко на доброй яблоне, которая вросла в землю так, что никому не ведомо, из каких глубин берёт она живительные соки. Знал он и то, что были на Руси порубщики, как были и люди, пытавшиеся приживить к этой яблоне различные веточки из чужих садов, однако меты от топоров заросли, хотя и видны на стволе жестокие следы, а веточки отпали. Но дерево стоит, и стоит крепко, матёро.
Остерман накинул плащ на хорошем меху и оборотился к Брюсу:
— Я готов. Ехали к королеве.
Над Стокгольмом стояло хмурое небо. Ветер рябил оловянную воду каналов, одетых в грубый камень. Колеса кареты глухо стучали по древним камням. Прохожих почти не было. Шведская столица была пустынной. Королевский род Вазы к тому немало приложил усилий. Миновали один мост, другой… В тесных улицах дома лепились один к другому серыми, неприветливыми громадами. Остерман был напряжён, Брюс — спокойно хладнокровен.