Поручает Россия. Пётр Толстой
Шрифт:
Придворные потоптались неловко да и начали расходиться. Бойкий офицер развернул роту и повёл в улицу.
На том с мекленбургским делом и закончили, предоставив герцогу Карлу-Леопольду самому разбираться со своим дворянством, а теперь вот ещё и с приказным Гудковым. Мужчина-то он и вправду был хваткий, да и улыбка герцогини, подаренная ему во время вчерашнего шумства, могла обещать продолжение самое неожиданное. Пётр Андреевич Толстой и здесь в корень зрел.
Пришло время подумать о другом.
Обсуждая мекленбургские дела, вспомнили сидящих на Аландах Остермане и Брюсе, но говорить не стали, каждый понимал: здесь коль слово молвить, то всерьёз надо, а не так, походя.
На диком острове
По утрам шведский барон, престарелый Лилиенштед, помаргивая белёсыми ресницами, желал российским представителям доброго утра, садился за стол и с полной безнадёжностью бил ложкой по верхушке поданного в подставке с кривой ножкой варёного яйца. Проделав сию ответственную операцию, швед ещё долго принюхивался в сомнениях о съедобности подаваемого блюда и только после того с неприязнью и опасением начинал трапезу. Кормление россиянам было назначено скромное, а уж слово вытягивалось из барона и вовсе с великим трудом. И всё же царёвы представители на Аландах знали, что ныне в Стокгольме царил совершенно непонятный подъём воинственного духа.
Королева Ульрика-Элеонора считала, что мир с Россией возможен только в том случае, ежели царь Пётр откажется от завоёванных им Лифляндии, Эстляндии, Риги, Ревеля и Выборга, не говоря уже о занятой к тому времени русскими войсками Финляндии. России оставлялись королевой шведов только Ингрия с Петербургом. Это было ни на что не похоже. Царь Пётр должен был отказаться почти ото всех завоеваний трудной и кровопролитной войны. Но Ульрика-Элеонора, по слухам, об ином и говорить не желала. Дама она была нервная, колючая, подверженная частым необъяснимым вспышкам гнева, и спорить с ней было трудно. Придворные её откровенно боялись. Вот уж впрямь, подданным шведской короны не везло: Карл был вздорным и трудноуправляемым, да вот и сестра его оказалась не лучше.
Унылый Лилиенштедт доедал тощий завтрак и, поковыряв в квадратных зубах жёлтой от долгого употребления зубочисткой из пера, принадлежавшего, наверное, одному из тех гусей, которые спасли Рим, предлагал российским дипломатам совершить прогулку по берегу моря. Поднимался от стола и шагал на ревматических, нетвёрдых ногах через пропахшую плесенью залу. Цветная слюда в свинцовых рамах узких, высоких окон, пропуская слабый свет вечно хмурого неба, разрезала фигуру барона шутовскими полосами.
Минуты спустя три кутающиеся в плащи фигуры объявлялись на берегу острова.
Тоскливо кричали чайки, угрюмо, с постоянством, которое могло привести в отчаяние, били в каменистый берег волны, и в море не было видно ни единого паруса. Лилиенштедт, с безразличием переставляя ноги, шёл впереди, за ним, пряча лица от ветра в поднятые воротники, шагали российские дипломаты. И только шум ветра и удары волн не позволяли услышать злобного ворчания доведённого до белого каления Остермана.
Так шагали они по берегу до торчавших на мысу двух заржавевших пушек, поворачивали и шли обратно. Лицо Остермана беспрестанно подёргивалось, будто у него гвоздь объявился в башмаке.
От безделья и отчаяния, а скорее, уступая натуре, Генрих Иоганн Фридрих, называемый в России Андреем Ивановичем с таким же успехом, как ежели бы
Сейчас важным было иное.
Царь Пётр собрал совет. Он считал, что далее голову прятать под крыло нечего и надо всё расставить по местам. Это были не годы Софьиного правления, когда он, молодой и напуганный, в памятную для него на всю жизнь ночь стрелецкого возмущения ускакал из Преображенского в Троицу чуть ли не без штанов.
Теперь не он боялся, а его пугались.
Пётр вышел к собравшимся в зелёном мундире Преображенского полка, опоясанный офицерским шарфом. Прошёл через палату на негнущихся ногах и сел во главе стола. Лицо у него было хмуро. Все насторожились. Кабинет-секретарь Макаров поторопился поставить перед царём пепельницу. Пётр обвёл глазами сидящих за столом, сказал:
— Герцогиню мы спровадили и с Гудковым успели, но сия баталия, думаю, не есть главный манёвр.
Упёрся взглядом в Головкина. Тот, словно разбегаясь, пошаркал подошвами под столом, поднялся и заговорил витиевато. И о том, и о сём, и о всяком. Лежащие на столе руки Петра стали подбирать пальцы в кулаки. Но царь не дал волю гневу, сказал только резко, как выстрелил:
— Хватит. Дело говори! Все головы пригнули.
Головкин замолчал, как ежели бы лбом упёрся в стену, передохнул, посмотрел искоса на Петра, ответил:
— Ежели дело, то попусту на Аландах людей держим и себя тем тешим попусту же…
Дряблая кожа под подбородком у него затрепетала.
— Вот так, — выдохнул Пётр, — вот так, господа. Гнали, гнали коней, а теперь обнаружили, что вовсе не туда правим? — Развёл руками: — Это как понимать?
Пётр Андреевич, сидевший напротив Головкина, щекой — будто припекло её жарким — почувствовал: царь смотрит на него. Но Толстой головы не повернул. Ещё раньше, когда стояли у дворца, провожая Екатерину Ивановну, он понял, что царь случившимся с герцогиней недоволен. Видел он глаза Петровы и уразумел: царю неловко. Пётр, когда замуж Екатерину Ивановну выдавал, Карлу-Леопольду помощь в трудном случае обещал. А ныне назад пошёл. Как ни верти, а царёво слово некрепким оказалось. Но и так подумал Пётр Андреевич: «По-другому-то было нельзя». Да оно и впрямь в мекленбургское дело лезть не следовало. Не на пользу России оно было, а Пётр в то вник и через родную кровь перешагнул. Здесь мысли Петра Андреевича споткнулись. Имя царевича Алексея встало в сознании, но он тут же погасил это воспоминание. Ан всплыло в голове: «Опять через свою кровь…»
Щёку жгло всё сильнее.
Пётр взгляда от Толстого не отводил.
Пётр Андреевич заколыхался на стуле. Кашлянул в кулак.
— Не согласен, — сказал, — на Аландах Остермана да Брюса не зря держим. Пущай они там и сидят. Все дороги к миру, а отзовём, дело-то нетрудное, подумают в Стокгольме, что мы и говорить с ними не хотим.
— Ну, — сказал Пётр, — разумно… А дальше что? Дальше… Вот дальше-то и было самое трудное. Пётр Андреевич отчётливо понимал, как, впрочем, и сидящие с ним рядом за столом, что нынешние амбиции Ульрики-Элеоноры только отзвук голосов из королевского дворца в Лондоне. Георг английский, как пёс, дрался сегодня за присоединение к своему ганноверскому владению Бремена и Вердена и всё смущал и смущал Ульрику, обещая ей, чего и не мог. Королева шведов — и об том знали в Петербурге — била своих баронов по щекам, называя их недостойными трусами, и была уверена, что любезный Георг ей поможет. Надо было уверенность эту в королеве шведов сломать. Испугать Ульрику. И Пётр Андреевич об том сказал. Сказал убеждённо.