Поручает Россия. Пётр Толстой
Шрифт:
Дамам обязательно целовал ручки. Но надо было видеть, как целовал. Иной ткнётся в руку не то подбородком, не то носом, как клюнет, да ещё и руку-то пальчищами своими придавит или прищемит, того хуже. А потом и вовсе руку оттолкнёт, будто обжёгся или горького хватил. Не таков был Пётр Андреевич. Ручку дамскую брал нежно, как нечто невесомое и, уж безусловно, драгоценное. В глаза смотрел выразительно, с обаянием, словно подобных глаз он и не видел никогда и только в то мгновение открылось перед ним некое таинство, волшебство, очарование. Склонялся к руке Пётр Андреевич прочувствованно, как к святыне. Губы прикладывал не то чтобы жадно, но всё
Дамы цвели.
Хозяину после приличествующих поклонов Толстой пожимал руку. И то он делал тоже по-особенному. Руку брал властно и сильно, но вместе с тем в пожатии сразу же чувствовалось почтение, выказываемое мужу государственному, незаурядному уму, человеку, преуспевающему в жизни благодаря выдающимся способностям. Притом Пётр Андреевич глядел на хозяина дружелюбно, откровенно, с уверенностью, что здесь-то уж он обязательно будет понят, так как посчастливилось ему видеть перед собой лицо, исключительное во всех отношениях. Хозяин невольно ощущал прилив сил, распрямлял плечи, вскидывал горделиво голову, выкатывал грудь. Хотя многим из чиновников выкатывать её и не следовало бы, так как всякому человеку помнить должно: выкатывают только то, что выкатывается, и всегда лучше оставить в тайне то, что, ставши явным, не в пользу хозяина глаголить станет.
В окружении дам, ведомый под локоть хозяином Толстой вступал в гостиную. Подавали кофе. Пётр Андреевич подносил чашечку к губам, прихлёбывал малую толику и проглатывал не спеша, как если бы то была амброзия.
Поговорив должное время с дамами, Пётр Андреевич с поклоном поднимался из-за кофейного столика, брал хозяина под руку и молча, но совершенно очевидно готовясь к чрезвычайно важному разговору, прогуливался по комнате. Пройдясь так под руку с хозяином раз пять, удалялись они для беседы в кабинет.
Можно было думать, что засидятся они за разговором долго, но Пётр Андреевич на беседу тратил самое малое время, выходил решительно из кабинета и, улыбаясь, следовал прямо к карете.
Румянцев заметил, что каждый раз, когда они отъезжали от очередного чиновничьего дома, Пётр Андреевич запускал руку под камзол, где хранил кожаный мешочек с золотом, ощупывал его и крякал:
— Угу…
Об экскурсиях Петра Андреевича Алексей не знал ничего, но уже через день-два почувствовал, как на него пахнуло холодком. Прислуга, более чем почтительная и угодливая, стала выказывать знаки неуважения. Старик камердинер — холёный австрияк с висячими бакенбардами, — всегда гнувшийся низко, неожиданно обрёл не свойственную ему крепость в спине. Будто гвоздь ему между сухих лопаток забили и он прострелил его до поясницы, и хоть ты кричи, а спина не гнулась. Иные слуги, поплоше, стали тарелки на стол подавать руками неловкими. Но тарелки мелки, может, и впрямь скользят меж пальцев и падают где ни попало, но, казалось бы, куда уж как не иголка поднос серебряный в полпуда весом, однако и тот выскальзывал из рук и всё норовил на колени Ефросиньи свалиться. На третий же день — ужинали не на галерее открытой, а где подали, в душной зале, — Ефросинье в подол опрокинулся кувшин с вином. Ефросинья вскочила, а платье на ней красным залито, как кровью. Страшно Алексею стало.
Кейль птицу какую-то ел и чуть не подавился костью. Ефросинья вскрикнула дико и убежала. Алексей, как прирос к стулу, подняться не мог. Ноги ослабли. Кейль, с костью кое-как справившись, встал. Лицо растерянное. С минуту молча смотрел на наследника, а затем, заикаясь и досадливо морщась, сказал:
— Ваше высочество, должен сообщить вам, — здесь он передохнул, — я имею повеление выдворить из замка Сант-Эльм вашу даму.
Кейль проглотил слюну и — смелый, видать, был дворянин-то, высокой, рыцарской крови, — пряча глаза, продолжил:
— Цесарь Германской империи взял под свою руку вас, ваше высочество, как наследника российского престола. На прочих лиц покровительство его распространяться не может.
— Что? — крикнул Алексей. — Что ты сказал? Наследник подбежал к Кейлю и вцепился руками в пышное кружево жабо:
— Лжёшь, лжёшь, негодяй…
— Ваше высочество, ваше высочество, — забормотал Кейль, — ваше высочество…
Алексей тряс секретаря, как крестьянин осеннюю грушу. Лицо Кейля моталось из стороны в сторону бледным пятном.
Наследник отпустил секретаря и бросился бегом через залу. Кейль поспешил за ним:
— Ваше высочество… Постойте! Куда же вы?
Алексей распахнул дверь залы, выскочил на лестницу. Крикнул:
— Мне не надобно покровительство цесаря, я еду в Рим! Побежал по ступенькам вниз. Под гулкими сводами замка отдалось эхом: «В Рим… в Рим… в Рим…» Дробью простучали каблуки. И вдруг царевич словно о стену ударился. Сверху крикнула Ефросинья:
— Алексей! Алёшенька, а меня-то ты забыл? Как же я-то? Она стояла на верхней ступеньке, с подсвечником в руках.
Свет свечей колебался, но всё же ясно освещал и лицо и фигуру.
Алексей повернулся. Взглянул на неё. И вновь увидел на платье багровое пятна, будто ножом пырнули в сердце его ненаглядную Ефросинью и кровь молодая, сильная, яркая брызнула ключом. Алексей взялся руками за голову и сел на ступени лестницы.
…На петербургской верфи спускали восьмидесятипушечный корабль. Светлейший — хмельной с утра — ходил по специально сбитому помосту и покрикивал. Весёлый был и злой. Когда поворачивался, букли парика разлетались бешено в стороны, только что искры не сыпались.
Восьмидесятипушечный красавец стоял на стапеле как игрушка литая. Мачты, стрелы тонкие, казалось, вонзались в голубой свод — так непривычно были высоки. Борта, мягкой дугой сбегавшие книзу, лоснились от смолы, словно лакированные.
— А-а-а? — шумел Меншиков, наступая на голландского инженера, топтавшегося здесь же на помосте. — Хорош? Скажи, хорош?
Тот пыхтел трубкой.
К Меншикову протолкался сквозь толпу денщик. Светлейший глянул на него, спросил удивлённо:
— Что так спешно из Москвы-то сбежал? Посидел бы уж… У денщика лицо заморённое, скакал, видно, поспешая. Он наклонился к уху князя и шепнул что-то тайно. Улыбка сошла с лица светлейшего. Он отстранил денщика, сказал:
— Постой.
Пошёл по берегу. Под ногами хрустели свежие щепки, солнце яростно било в лицо, ослепительно блестело море.
— Хорошо-то как, — сказал Меншиков, — хорошо! — И пожалел: — Петра Алексеевича нет…
Когда карета светлейшего поднялась на высокий взгорок, князь ещё раз взглянул на судно. Корабль был и вправду хорош: строен, крутобок, лёгок. «Лебедь, — подумал Меншиков, — как есть лебедь. А ещё паруса наденут… Точно птица волшебная».
Карету тряхнуло на ухабе. Меншиков отвернулся от окна, сказал денщику: