Поручает Россия. Пётр Толстой
Шрифт:
На торжище на Ильинке потолкавшись, Черемной подался на Варварку. Здесь церквей да часовен не счесть: и церковь юродивого Максима, и церковь Варвары, и Воскресения в Булгакове, часовня Боголюбской Божьей Матери.
У церквей и часовен стоят попы безместные. С деньжонками у них плохо, и попы те — злы: кто и когда ещё придёт да на погост пригласит службу справить или в дом поведёт над покойником почитать, а он, поп безместный, стоит, трясётся на холоде или под дождём мокнет. Попы — те зубами скрипели от лютости, и в народе хорями их звали.
Фёдор к одному
Поп, ежели у него из-под рясы хоть и рыжие, но сапоги выглядывают, ещё сыт. А вот тот, который в лаптях, наверняка неделю не жрал, и он-то уж никого не пощадит.
Фёдор выбрал лапотника: драный стоит, бородёнка сивая, глаза моргают. К нему и подошёл: дескать, богомаз я, хочу посоветоваться, куда и как кинуться.
Попик в него вцепился — не оторвать. Пошли в кружало.
В угол потемнее забились, а как на стол принесли хлёбово горячее, попа аж затрясло. «Истинно, — подумал Фёдор, — с неделю маковой росинки во рту не было».
От ломтя хлеб откусывал поп такими кусками, что Черемной даже забоялся: подавится. Но тот не подавился, однако. Всё со стола подмёл, на дружочка нового даже не взглянув. А ложки две к миске подали. «Ну, жаден, — подумал Фёдор, — даже до удивления».
Поп миску коркой последней вытер досуха и корку сжевал. Глазами пошарил: нет ли ещё чего?
Убедившись, что всё съедено, на Фёдора взглянул. Но без стеснения — дескать, голоден очень, вот всё и проглотил, не заметив, что ты и крошки не взял, — а, напротив, с надеждой: мол, ещё не дадут ли?
В кабаке шум, гвалт, неразбериха. У стойки мужичок кривобокий — без рубахи уже — ломался. Но на груди у него крест поблескивал — куражиться, значит, ещё было с чего.
Две девки в волосы друг другу вцепились. Рты поразевали — орут. А щёки свёклой натёртые — синие. Тоже пьяны были гораздо. Но тем и чёрт не брат. Мужик пьяный ещё проспится, глядишь, и опять за работу встанет. А то народ бросовый. Редко какая баба от вина поднимется. Вино бабу крутит, и ей с зельем тем не сладить.
Фёдор разговор издалека начал. Головой покачал:
— Дорогонько всё стало. Пироги-то нынче кусаются. За пару с тухлятиной уже копейку дерут. А о горячем и не говори. Миску швырнут на стол, а ты пятак вынь да положь. Ах, жизнь... Но есть и такие, что едят от пуза. Съел, и ещё дадут. И некоторые из церковных тоже не обижены.
Попа, словно кобылу, загнанную кнутом, между глаз ударили:
— Некоторые? Каждый, кто пристроен! Сказал тоже... Вон на Никольскую пришёл я в монастырь Николы Старого, а монахи в скоромный день говядину трескают так, что в затылках, трещит. А в Богоявленском монастыре бывал ты? Каждый день по два воза рыбы и мяса привозят. Да и здесь, на Варварке, в какую церковь ни войди, попы благоденствуют...
— Так что же они плачутся? — по-глупому брякнул Фёдор, — Все царём Алексея-царевича желают?
— Алексей им мёд. Зажрались, а ведомо, у кого брюхо толще, тот больше и жадничает. Пётр-то им не потатчик [49] .
Смелый, однако, попишка был. С голодухи-то оно, правда, и робкий зубы оскалит.
— Ты имена, имена назови, — наступал на него Фёдор, — кто кричит больше об Алексее.
— Можно и имена. Отец Виссарион, отец Василий, отец Пётр горластый очень уж... А заправила у них протопоп церкви Зачатия Анны в Углу.
49
Пётр-то им не потатчик — т.е. не потакающий, не делающий поблажек.
Фёдор обрадовался: «Ну, уж о том-то я много знаю».
С попиком у кружала Черемной распрощался. Забыл даже о делах богомазовых спросить, да и тот не вспомнил. Доволен был: «Пожрал и копейки не истратил». На том и расстались.
«Ну, теперь шатну я их, шатну, — подумал Черемной, — есть что светлейшему рассказать. Есть и за что денежку попросить».
Полну пазуху слов, слухов, шёпотов нагрузил Фёдор, словно мужик на сеновале блох покосных. А блохи те, известно, мелки, но кровожадны до беспощадности. Жгут хуже крапивы. Так и Черемного жгли слова людские, им собранные. И словами теми, знал он, как камнями, побить можно многих.
Черемному на радостях захотелось выпить медку горяченького. Так захотелось, что в животе судорога случилась. «Да и поесть, — подумал, — не мешало бы похлёбочки из потрошков. Остренькой, с чесночком».
Губами Фёдор зашлёпал. Слюна во рту набежала.
Когда поп жрал, он-то, Фёдор, только в рот ему смотрел. «И не здесь поесть надо, — решил он, — не в кружале вонючем. Пойду в Зарядье. Там фортина есть славная».
И пошагал Черемной в Зарядье. Знал: медки сладки в тамошней фортине, а похлёбочку такую подадут — со щенками съешь. Деньги у Черемного были ещё из тех, что меншиковский денщик дал.
Пришёл к фортине, за скобу дверную рукой взялся да тут увидел: со стороны к нему вьюн бескостный, ключарь церкви Зачатия Анны, идёт.
Фёдору бы дверь рвануть, в фортину броситься да к стойке, к целовальнику. Горсть золота, что в кармане звенела, в руки сунуть, взмолиться: «Христа ради, тайным ходом выведи».
Ходы такие здесь, почитай, в каждом доме были, а уж из кабака за золото так уведут, что и чёрту не найти. Но сплоховал Черемной. Перехитрить хитрейшего захотел или жадность сгубила. Губы растянул, лицом воссиял:
— Встреча счастливая… пришёл я, пришёл из Суздаля… К вам поспешал, да вот перекусить горбушку какую решил. В дороге голодно.
И ключарь заулыбался:
— Да чего здесь-то хорошего? У нас разве своего мало? — Под руку взял Черемного: — Всего-то и перейти через дорогу. А я и водочку приготовил, и рыбку.
Черемной к фортине повернул лицо, и в нос ему — запах. «Потрошки, точно потрошки, — подумал, — остренькие». И мёдом вроде потянуло. Но ключарь Черемного уже под руку вёл. А идти-то и точно рядом было.