Поручает Россия
Шрифт:
— Так, — наконец сказал царь, — писать в Стокгольм больше не будем. Полагаю, что, ежели оружие употреблено не будет, толку не добьемся. А теперь, господа, давайте думать, как его лучше употребить.
Головы за столом сблизились. Каждый понял: будет дело, и дело серьезное.
После решения сего совета Петербург заметно оживился. Здесь, правда, и так царь никому скучать не давал, а тут и вовсе поскакали во все стороны нарочные офицеры, от Котлина-острова пошли малые суда, поспешая доставить секретные депеши в гавани, где стояли русские корабли. На площадях засвистели солдатские дудки, и офицеры, не щадя ни себя, ни солдат, муштровали новобранцев. Царь повелел
Сидевшие в Петербурге дипломаты засуетились. Только и слышно было:
— Что?
— Почему?!
— Отчего такое? Русские в ответ улыбались.
Ветер рвал, нес над городом летучие облака, еще больше подчеркивая человеческую суету и торопливость. Даже и Нева, казалось, прибавила в своем течении, и волны, сшибаясь и кипя, били и били в набережные, и в их голосах отчетливо слышалось: «быстрее, быстрее», как ежели бы и они подчинились цареву приказу поторапливаться.
В меншиковском дворце, где ютилась Иностранная коллегия, было не протолкаться от иноземных посланников, и каждый из них норовил пройти на княжескую половину.
Александр Данилович принимал всех. Охотно угощал рюмкой водки и, роскошный, вальяжный, со звездами на. груди, напускал такого туману, что иной из дипломатов, выйдя от князя и остановившись на крыльце, пучил глаза и тряс головой: «Что же я услышал-то? О чем шла речь?» А князь, стоя у камина, уже с другим вел беседу. Похохатывал и велел слугам водки не жалеть, Дипломаты роились вокруг него, как пчелы у сладкого.
В Берлин, Вену, Лондон, Париж шли тревожные письма, будоража высоких вельмож и правящих особ известиями о необычно спешных военных приготовлениях в Петербурге. Письма те читались в европейских столицах не без волнения. Ныне понимали: Россия сила грозная и бдить надо со вниманием, куда направит свои удары царь Петр. Задал заботу, однако, Петербург. В новой же российской столице не смолкали солдатские дудки, и офицеры все гоняли и гоняли роты на площадях. Царь Петр дни проводил на судостроительных верфях, ломался в работе до седьмого пота. Напряжение росло, но как ни зорки были дипломаты, как ни въедливы в разговорах с русскими, однако выведать, что собирается предпринять царь, им так и не удавалось.
Из Швеции пришло известие, что там нервничают и такой-де тревожной зимы, как ныне, давно не знали. Королева Ульрика-Элеонора обложила подданных дополнительным налогом, и в сенат был подан запрос о его правомерности от вконец разоренных граждан.
Петру о том доложили.
Царь пососал трубочку, пустил дым к потолку, сказал:
— Хорошо. Очень хорошо.
Подошел к окну. За летящим снегом были видны марширующие солдаты. Пронзительно свистели дудки.
— Велите офицерам, — сказал царь, — еще и атаки проводить. С примкнутыми багинетами. Шуму будет поболее.
Так шли дни, все туже и туже закручивая пружину ожидания. Вот тебе и дудка солдатская: жестяное тело, в нем дырочки нехитрые да и голос-то у нее так себе, не шибко мудреный, а, гляди-ка, на всю Европу заиграла, да и как еще заиграла — короли заволновались.
Голос солдатской дудочки из Петербурга достиг и затерявшегося среди серых волн Балтики острова Сундшер.
В один из дней малый фрегат под королевским флагом доставил на остров барона Гилленкрока. Одетый во все черное, как протестантский пастор, однако отличающийся отменным здоровьем, судя по цветущим краскам отнюдь не по-пасторски упитанного лица, барон энергично сбежал с трапа и уже через несколько минут приветствовал российских представителей. Широким жестом Гилленкрок указал на кресла. Слуга, утром подававший к столу чистую воду в графинах, принес доброе французское вино. Видать, королева расщедрилась, и фрегат доставил на остров не только полнокровного барона, но и еще кое-что в трюмах. Не без удовольствия потерев ладонь о ладонь, барон Гилленкрок взялся за бокал, ободряюще взглянув на русских гостей. Лилиенштедт, правда, не изменил брезгливого выражения унылого лица и в глазах его по-прежнему сквозила безнадежность, тем не менее барон Гилленкрок с явным одушевлением начал разговор. Барона прежде иного интересовала все та же петербургская дудочка. Он вскакивал с кресла, расхаживая по звонким каменным плитам пола, с несвойственной для его соотечественников порывистостью размахивал руками, складывал в любезную улыбку сочные губы, и сыпал, и сыпал слова, но все сводилось к одному — дудочке. Он говорил, как несчастна его королева, о ее искреннем и неизменном стремлении к миру — тут барон весьма низко поклонился в сторону Остермана и Брюса, — о чрезмерной тяжести, которую испытывают ее слабые плечи под бременем различных государственных неурядиц. Барон остановился посреди палаты, раскинул руки.
— Но при всем при этом, — сказал он вдохновенно, — мир есть единственная мечта королевы.
И здесь Яков Вилимович Брюс — с невинными интонациями в голосе — задал вопрос:
— Все, что мы услышали, барон, нас воодушевляет. Но не изволите ли объяснить, почему ее королевское величество объявило новый военный налог?
Гилленкрок взглянул на Брюса, как смотрит раненый олень на охотника. Лилиенштедт вскинул голову, словно внезапно разбуженная старая лошадь, достал огромный полотняный платок и с трубными звуками стал прочищать нос.
Так и не дождавшись вразумительного ответа, книгочей и любитель истории Яков Вилимович Брюс, чуть прищурив глаз, продолжил уже более твердым голосом:
— Ее величество королева Ульрика-Элеонора действует так, как ежели бы она располагала пятьюдесятью миллионами верных подданных. Но в Швеции, как известно, накануне войны проживало лишь около полутора миллионов. Победы же достохвального Карла унесли семьсот тысяч жизней. Страшно подумать, но ее величество рискует остаться в Швеции в единственном числе.
У Гилленкрока заметно отвалилась челюсть, Лилиенштедт помаргивал младенчески голубыми глазами. «Да, за все в жизни надо платить, — подумал барон, вспомнив свою беседу с королем Карлом накануне вторжения шведской армии в Россию, — и дороже всего стоит глупость».
Об этом разговоре в тот же день было отписано русскими посланниками в Петербург. Царю письмо прочитал Головкин. Петр, о котором говорили, что он может и пулю на лету поймать, решил: «Время приспело, хватит на дудках играть, пора действовать».
Военные действия задержал ледоход. Льдами побило набережную, поднявшаяся вода пошла под земляные бастионы, окружавшие судовую верфь с Невы. Напугались маленько, но тут же подняли народ, подвезли камня, какой только смогли сыскать, и, загнав людей на валы, по живой очереди, бросая камень с рук на руки, стали заваливать прораны.
— Ну-ну, живей! — гремели голоса солдат, но подгонять никого не нужно было. Каждый понимал: не сделают дела — быть беде.
Петр кинулся в самое пекло, туда, где еще шаг ступи — и полетишь вниз головой в бурлящий поток под напирающие льды. Пудовые камни с шумом валились в прораны, вздымая фонтаны брызг, дробили льды, а вокруг в сто глоток орали: