Посещение Иосифо-Волоколамского монастыря
Шрифт:
– Я тебя простила. Поверь, папа, это не стоит того, чтобы действительно страдать.
– Нет, тут что-то большее, - в раздумье покачал головой Иван Алексеевич.
– Если бы я тебя прямо сейчас ударил еще раз, мне это уже было бы все равно. Разом больше, разом меньше... Но тот, первый раз... Из-за него меня словно жжет огнем... И не в тебе даже дело, во мне скорее, в том, что у меня лежит на душе, или даже где-то под душой, а тут вдруг вылезло. Вот этого уже нам с тобой не исправить. Найти бы кого-то, кому бы я мог рассказать все это, про все, что у нас с тобой случилось...
– Зачем?
– вскинулась Сашенька.
– Этого не надо, я, знаешь, позоров не хочу. Скажи, что ты этого не сделаешь. Поклянись! Или я буду бояться, я буду постоянно чего-то стыдиться...
–
– Нету Бога.
Еще крупнее и как-то обильней покачал головой умудренный житейским опытом старик и плотно встал перед дочерью, заслоняя от нее мир неверия и вздорных помыслов.
– Послушай, милая, родная моя, - сказал он напевно, - все есть - и Бог, и человек, которому я мог бы исповедаться. Все это есть. Но не до этого мне сейчас, вот именно сейчас, когда мы сидим возле этого озера, когда мы вдвоем и между нами стена непонимания...
– Я все понимаю...
– начала Сашенька, но Иван Алексеевич перебил:
– Ты, по молодости лет, скачешь, как белка в колесе, суетишься, и тебе даже весело. Переходишь от человека к человеку, от компании к компании, болтаешь, хохочешь. А тут еще пинка под зад получила. Подумаешь! Не то чтобы как с гуся вода, а все же это для тебя не более чем ряд каких-то случайных, как бы механических обстоятельств. Мне же смысл нужен. Что-то происходит, а я должен встать немножко повыше и словно сверху в это происходящее запустить какие-то лучи, овеять, что ли, овеять все смыслом, озарить светом понимания...
– Да с этого всегда и надо начинать. Не ударить, а потом разбираться, а сначала разобраться, продумать и потом, может, вовсе не ударить.
– А у тебя так? Ты именно так всегда поступаешь?
– Нет, конечно, но разве обо мне речь? Я что, я человек еще не состоявшийся, какой с меня спрос?
Сашенька усмехнулась. Иван Алексеевич шутливый тон не принял и продолжал говорить, как бы что-то серьезное обсуждая с дочерью:
– Ты мне этим намекаешь, что я будто бы не должен обращаться с тобой как с равной. Но ты лукавишь. Ты себе лазейку припасла: мол, не понимаю твоих интересов, папа, и не вникаю в них, потому что маленькая еще и ветреная. Да пусть ты в стороне от меня Бог знает что делаешь, но когда ты со мной, мне того и надо, чтобы обращаться с тобой как с равной, чтобы ты меня понимала, внимательно меня слушала и мысли твои становились глубже, чтобы твои ответы вдруг изумляли и поражали меня. А иначе для чего мне тут с тобой быть? Если ты до этого не поднимаешься и не пытаешься даже подняться, ты, которая, уж поверь, интересуешь меня больше кого-либо на свете, то для чего же мне вообще искать общения, открывать рот, смотреть на тебя? Сейчас и скажи: будешь ты меня слушать, как я того хочу, или мне навсегда умолкнуть? Да или нет? От твоего ответа сейчас все зависит. Но ты должна ответить твердо. И я буду либо говорить, либо навсегда умолкну.
– Папа, ты как одержимый...
– Нет, перестань, - перебил Иван Алексеевич, поморщившись, - не увиливай, а отвечай прямо.
– А что ты будешь говорить, если я скажу "да"?
– Я начал было про Иосифа, но с этим надо поскорее покончить, а то я как-то немного и заговорился. Я расскажу тебе еще о Ниле Сорском, о заволжских старцах...
– Вот это-то и смешно!
– Почему?
– Не знаю. Хоть бей меня смертным боем, только мне смешно слышать про этих твоих старцев.
– Давай сделаем так, - углядел какую-то перспективу и окрылился старик.
– Давай тебе не будет смешно.
– Нет, папа, - торопливо вставила Сашенька, - ничего не предпринимай больше, не надо.
– Так вот ты мне и скажи: да или нет?
– Лучше я тебе в одних случаях буду говорить "да", а в других "нет", - весело тряхнула девушка головкой в надежде, что отец, потешенный ее находчивостью, перестанет дуться и злоумышлять против нее своими нелепыми старичишками.
– Хорошо. Однако про заволжских старцев я должен рассказать тебе в любом случае, даже если ты мне запретишь.
Сашенька рассмеялась с несколько неожиданной в ее положении беспечностью.
– Нет, говорю тебе, папа: нет!
– А я говорю: да.
– Но ты нарушаешь наш договор.
– Мы начнем соблюдать его после того, как я расскажу тебе о них, о старцах, о нелюбках между старцами. Если тогда ты еще будешь нуждаться в каком-то договоре. Ей-богу, ты переменишься, ведь когда-нибудь это все равно случится, я верю!.. ты станешь другой, и, может быть, это произойдет, когда ты услышишь, то есть когда я расскажу тебе, а мне надо, Сашенька, мне непременно надо рассказать! Это, если хочешь, накипело и болит... Я расскажу, а ты поднимешься на новую ступень развития. Ты посмотришь на меня другими глазами, а значит, и на жизнь тоже, на все посмотришь другими глазами, и уже тебе не будет никакого дела до того, что ты думала и говорила прежде.
– Как же это может быть?
– Это может быть, - ответил Иван Алексеевич уверенно.
– Нечто подобное произошло с тобой?
– Если бы!
– Видишь, ты сам чего-то не допустил для себя, чего-то не доделал, а мне навязываешь.
Иван Алексеевич поднялся на ноги, отошел в сторону и стал смотреть на ровную воду озера. Обширный небесный свод, казалось, накрыл его серым колпаком, отделив от дочери, и его облик обрел гораздо больше прежнего поэтичности. Дочь, виновником чьих дней он был, теперь и сама словно подарила ему некое новое рождение - просто тем, что заперла в нем его словесную похоть, оттолкнула и отделила его от себя, оставила в духовном одиночестве. Он хотел высказаться о заволжских старцах, словно бы движимый на то настоящей страстью или неким цельным мировоззрением, а Сашенька ловко ставила запрет, с легкомыслием юности накладывая немоту на его существо. Как она, единственная, неповторимая, прекрасная, играла им! И он подчинялся. Ему, покорному, всего лишь и надо-то было, что придти к выводам и тем отлично завершить посещение монастыря, а они, выводы, становились невозможны без предварительного рассказа о старцах.
А как обойтись без них? Он, податливый воск в руках дочери, смолк, печально угас. Но для чего было и ехать сюда, если тут вдруг оказывается почему-либо невозможным сделать выводы?
Необходимо, промежуточно нашаривал выход Иван Алексеевич, отрешиться от множественности сомнений, вырваться из круга противоречащих друг другу явлений и исключающих друг друга решений, и тогда на пути к гармонии удастся встретиться с Богом. Даже и начало одно только продвижения по такому пути подарит, наверное, встречу с человеком, который внимательно и проникновенно выслушает, все поймет и даст верную, а главное, глубокую оценку всего пережитого тобой. Значит, нет такой проблемы, как проблема отсутствия Бога и задушевного собеседника. Вздыхал Иван Алексеевич. Вздохом облегчения порождал он в себе надежду на спасение и благополучный исход, некие приятные ощущения свободы и крылатости, ибо вот же он, путь к освобождению - надо только запрокинуть голову и ясными глазами взглянуть на небо, вознося к нему чистую молитву. Но отяжелела голова и не запрокидывалась бодро, а провисала, и взгляд утопал в рыхлостях, в болотах земли. Снова он только лишь беспомощно копошился в безысходности, а придуманная было мысль, не содеяв никакого блага, бесполезно улетала прочь.
А ведь есть еще и проблема присутствия дочери, вот этой Сашеньки, девушки, которая сидит на драгоценной книжке, скульптурно изваявшись, сжавшись до неподвижности, сцепив тонкие руки на коленях. И оказывается, что победить множественность, противоречия, хаотическое разнообразие и достичь гармонии невозможно, пока Сашенька, некоторым образом тоже мыслящая, то и дело ухищряется выставить над ним свое размышление на манер растопыренной пятерни и, погрузив ее прямо ему в голову, играть там пальцами, как ей заблагорассудится. И еще оказывается, что и избавиться от нее, просто оборвать разговор и уйти, силой прекращая это их мифическое, мнимое единение, - тоже невозможно. А что же тогда возможно, допустимо, приемлемо или даже по-настоящему необходимо? Иван Алексеевич не знал.