Посещение Иосифо-Волоколамского монастыря
Шрифт:
Михаил Литов
Посещение Иосифо-Волоколамского монастыря
Несказанцев отправился в Иосифов монастырь, где глубокой печалью исполнилась некогда картина умирания великого князя, с болезнью членов лежавшего на паперти собора. Но Иван Алексеевич не за смертью поехал туда, и его история вовсе не величественна, он вывез дочь на быстро обдуманную прогулку. Бог знает и помнит, что имела и чем славилась эта обитель в свои лучшие годы, а мы видим в ее стенах разруху да какую-то робкую попытку восстановления. Что сказать об обитателях этого более или менее уединенного места? Слышал Несказанцев в прошлое посещение, что его, кажется, облюбовали для своей оторванности от мира монахи, а сейчас, когда он вошел туда с дочерью, стало выходить, что в древних стенах насельничают будто бы монахини. Медленно и, на взгляд посетителей вроде Несказанцева, с некоторой путаницей отряхается монастырь от запустения и одичалости, от забвения. Что строилось при энергичном Иосифе за большие деньги, которые этот человек умел брать, то почти что вполне разобрано и разрушено еще предками, не на нашей памяти и не по нашей вине. Перед Иваном Алексеевичем Несказанцевым и его дочерью Сашенькой поднялись строения семнадцатого века. Как Китеж возник вдруг некий град
Впрочем, надо немножко рассказать о прежнем, о том, что было в начале пути и потом на дороге. Сашенька загрузила машину своей светлой задорной красой, заблистала сзади на сидении, и отец, чувствуя нераздельность свою с дочерью, мысленно восклицал: так-то! вот она, тварность-то наша! Он был очарован и гордился, и даже не вполне вдруг стала ему чужда мысль о неком его перевоплощении, совершившемся за счет Сашеньки, о воскресении его сердца в молодости дочери снова юным и бодрым. Его душа незатейливо веселилась, и, лихо управляя машиной, он много болтал, хотя знал, что дочь вообще не слишком разговорчива с ним и как бы не вполне доверяет его отличному настроению. Она всегда опасливо ждет какого-нибудь подвоха, даже дикой выходки с его стороны. Пой, душа, повелевал Иван Алексеевич. Нежный, почти елейный свист стекал с его расползшихся в улыбке губ каким-то тягучим сиропом. Его развлекало приятное ощущение сердечной близости с дочерью, сознание общего дела, общего пути, а впрочем, и сознание ее подчиненности его духовному влиянию, вынудившей ее тащиться в этакую даль ради того только, чтобы взглянуть на монастырь, который нравится ему, папаше, а ей некоторым образом заведомо безразличен. Мало ли в самой Москве монастырей? Но нынче Иван Алексеевич, жутковато вытаращив глаза, посчитал важным для себя посетить, и уже не в первый раз, именно Иосифов монастырь и именно о нынешнюю пору, а часть этой важности своего задания он распространил и на дочь, как бы вовлекая ее в круг своих нравственных забот и духовных исканий. Теперь он в этом видел как и уже действующее свое влияние на нее, так и возможность его последовательного упрочения, сильного и значительного расширения. Тут любой воскликнет, что ему знакомы эти одержимые, умоисступленные, вечно лихорадящие субъекты. Но Иван Алексеевич не окончательно прост. Его утренняя любовь к дочери в момент отправления, или, как он сказал бы, исхода, воспаряла на большую высоту и фактически в безвоздушное пространство, а одновременно и ветвилась, тихо и едва заметно созидая в одном из умственных тупиков уверенность, что он прощает Сашеньке всякие ее мелкие недостатки, в виде большого достоинства выставляя на первый план отсутствие у нее и намека на развязность. Она не совсем так глупа и пустоголова, как другие в ее двадцатилетнем возрасте, бойко рассуждал про себя старик.
Но затем на пустынном и мрачном шоссе, среди редких селений, по-весеннему неприглядных лесов и низко стелящихся туч, иной раз выпускавших и мелкую гадость надоевшего за зиму снега, у него началось более личное, сосредоточенное на внутренних неразрешимых сомнениях настроение. У Ивана Алексеевича была душераздирающая привязанность к некоторым историческим местам, исполненная противоречивой любви, и он с заметной частотой отправлялся в эти места ради испытания и возбужденного хождения по мукам. Он занимал невразумительную, едва ли достойную упоминания должность в неком учреждении, но в противоположность реалиям своего положения страстно думал о высоком, о великих людях и грандиозных делах прошлого. Домашним частенько хотелось избить его, чтобы он опомнился и по-настоящему возглавил семью, попробовал себя в роли истинного кормильца. Дочь, когда ей случалось душевно объединиться против отца с заеденной средой матерью, тоже, на всякий случай, из чистой солидарности с родительницей, выставляла облик голодного волка, но это было лицедейство, над которым она сама внутренне посмеивалась. По своей современности и ухватистости Сашенька зарабатывала больше отца, и, будь у нее сильнее проницательность и внимание к тонкостям души Ивана Алексеевича, она позволяла бы себе даже отчасти отдыхать в восхищении его мужской правдой, существовавшей в виде мучительных раздумий и нескончаемых смятений. Но она слишком крутилась, толкалась локтями в толпе себе подобных, слишком танцевала и вертела задом в минуту любого досуга, чтобы сообразить, что отцу достаточно, например, задаться целью поосновательнее сравнить нынешнее время с золотым, как говорят, веком Екатерины, чтобы уже сам этот процесс подавлял, по крайней мере в его собственном воображении, всякое будто бы видимое житейское превосходство Сашеньки над ним. Он словно тяжелой машиной, катком наезжал своей мыслью о ничтожестве нашей эпохи на всякого рода убеждения, представления дочери, на ее стремление шагать в ногу со временем и ничего от этого не оставлял, все расплющивал под собой, предоставляя Сашеньку ее молодому одиночеству, недомыслию и неумению соображать жизнь во всей ее полной правде. Но сейчас старику стало не до воспитания дочери, не до отношений с ней. Несколько прежде он болтал и посвистывал, распускал даже животик у руля и ляжки на сидении выкладывал точно аппетитные мягкие окорока, но теперь вдруг подобрался, отощал и выровнялся, и его еще не плохое, не старое лицо отпечаталось четче, строже, поседев от тревожных и, может быть, отвратительных дум. Сашенька не придавала значения этим переменам. Она сидела там, на заднем сидении, ровно, без улыбки, отнюдь не разбрасывая взгляды по сторонам, ее лицо было неподвижно, своей намеренной суровой твердостью оставляя очень уж мало места мыслям в голове, и вся она была умом и душой почти безотчетно погружена в то вечное утешение, которое приносили ей красота ее внешности и прекрасно сложенная сила ее молодого тела.
Когда проехали Волоколамск, Иван Алексеевич сделался за рулем вообще как раздувшаяся сова, он смотрел перед собой застывшим бездонным взглядом, а то внезапно резко поворачивал голову и с сумасшедшей пронзительностью взирал Бог знает на что, вряд ли толком-то и возбудившее у него интерес. Собственно говоря, пошиб нерусского отсутствия раздолья и широты выразился неожиданно в нем, испарилась веселая дорожная лихость, от доброты огромного, всепроникающего понимания мира осталась одна лишь узкая жесткая воронка, которая могла теперь засосать разве что только некстати подвернувшуюся дочь. Сашенька постепенно уже усваивала закравшееся ей в голову подозрение, что с отцом нынче сладить будет нелегко. Да и никогда она не рассчитывала в этом на легкость и даже любила в отце нечто непредсказуемое, всегда вдруг резко выныривающее из неисповедимой, так сказать, глубины, то тычущее ей в лицо некое пламя, то угрюмой тенью мечущееся ей под ноги. Но одно дело в обычной обстановке споткнуться об очередную неожиданность, от неожиданности же и рассмеяться, да выскользнуть и побежать по своим делам, и совсем другое - очутиться во власти заложившего в себе надобность решения какой-то важной проблемы отца далеко от дома, в невероятной глуши. В таких диких и пасмурных краях, как вокруг этого Волоколамска, власть отца, и Сашенька хорошо знала это, принимала иной раз крутой оборот, что-то нагромождала на нее такое, что не имело отношения к действительной жизни, а вместе с тем давило, слепленное отцом с умелостью истинного мастера-изувера, похлеще иной действительности. На окраинах мира отец находил какие-то важные для него монастыри и там мучил Сашеньку оголтелым баснословием, рассказами о деяниях древних епископов и монахов, подвижников; в этих рассказах заключалась словно не его собственная пытливость, а желание за что-то возвести на нее, Сашеньку, ответственность, взыскать с нее.
На подъезде к монастырю он начал скверно обработанными, шершавыми глаголами погружать дочь в темный мир тюремного заключения в стенах этой обители неких еретиков, в безысходную правду того, что здешняя земля приняла самого Малюту Скуратова. Чувствовалось желание отца услышать дочерний писк, сдавленный возглас изумления и страха. Но Сашенька не дрогнула и не поддалась, напротив, даже почувствовала, что все эти известия как-то быстро и легко пройдены, остались позади и если восприняты ею, то не настолько, чтобы она над ними когда-либо и впрямь задумалась. У нее была простая мысль, что сидеть в монастырской тюрьме, как какому-нибудь там Максиму Греку или нестяжателю Косому, ей все равно не суждено, а если и написано на роду в свое время лечь в здешнюю землю, так до этого еще Бог знает как далеко. И Сашенька даже не рассмеялась, когда отец навел ее на все эти исторические справки. Она до того осталась в нетронутости своей молодой, свежей, холодной красоты, что Иван Алексеевич, как ни был увлечен своими соображениями и сомнениями, запнулся, ощущая, что у дочери, вот так убежденно не ответившей на его страшный доклад, может быть неодолимое превосходство над ним не только сейчас, когда он по-своему умилился и разглядел в душе порыв потесниться к ней, с каким-то намеком на подобострастие поцеловать ее, но и во все время посещения обители.
Они пошли к монастырским воротам. Девушка ставила в грязь свои прелестные туфельки как ласты на скользкие гребни морских волн, сдержанная и величавая, гибкая, вдумчиво внимающая отрадной зрелости своих выпуклостей. Ее ноги двигались внизу, на самом дне ее испытующего взгляда, священными символами неугасимого совершенства языческих богинь. Иван Алексеевич оставил, однако, помыслы о дочери, лихорадочно напитываясь красотой монастыря и известиями здешней истории. Он перестал сознавать, что посвящен в последнюю далеко не основательно и даже, скорее, неудовлетворительно; необходимость серьезной кабинетной работы сейчас менее всего ощущалась им. Взвешивал он на весах стяжателей, нестяжателей, великолепие храмов, тихую правду заволжских старцев, и замечательно было, что этими весами, при всей их увидевшейся ему огромности, даже космичности, он управлял с легкостью, казавшейся едва ли не беззаботной. А Сашенька сделалась уже не так беспечна, как в момент, когда отец рассказал ей первые, показавшие ей совершенно не нужными подробности; теперь она с любопытством озиралась по сторонам, ибо, не интересуясь монастырями издали, из недр своей подлинной жизни, искренне считала за долг добросовестно рассматривать и изучать их, когда отец приобщал ее к этому.
– Обрати внимание на башни, на стены, - произнес Иван Алексеевич отрывисто.
– Видишь, какая мощь, какие они мощные!
Он поднял руку и потряс в воздухе крепко сжатым кулаком.
– А ты восторгаешься или так... что-то другое у тебя на уме... неуклюже выстраивала Сашенька вопрос, внезапно забившийся в ее узком и вертлявом сознании.
– Ты вот скажи, ты понимаешь, отчего такая мощь?
– перебил отец.
– В состоянии ли ты сравнить эту грандиозность с результатами своей жизни и сделать выводы?
Сашенька пожала плечами.
– Какие у меня уже результаты? Ты, папа, сейчас как сумасшедший, как одержимый, ты из-за этих храмов, стен и башен всегда словно заболеваешь, сказала она.
– Я поставил вопрос!
– Откуда мне знать? Я ничего тут не знаю, я здесь первый раз... но я могу тебе, конечно, признаться, что ничего подобного я еще не видела, и я, конечно, вообще-то вижу, что здесь здорово, красиво и хорошо.
Стройные и красивые, они очутились в сумрачном проходе под надвратной
Петропавловской церковью. Иван Алексеевич в связи с этим объяснился.
– Надвратная - это когда входишь в монастырь, а когда выходишь, так она уже тогда отвратная, - с некой готовностью высказала умозаключение Сашенька и высоким, слегка надтреснутым голосом засмеялась.
Отец как бы пропустил все это мимо ушей. Он глухо бормотал: сооружена Игнатьевым, Трофимом Игнатьевым, а мы сейчас, мы пересекаем границу, мы переходим из мира суеты в мир духовности, соберись, доченька, осознай... Нигде было не видать ни души. Иван Алексеевич вывел дочь на середину монастыря.
– Мымрин строил, - взволнованно говорил он, с более или менее сухого местечка, с островка, найденного им посреди весенней грязи, указывая на Успенский собор.
– Видишь ли, прежде тут был храм, который строил еще сам Иосиф, и я тебе скажу, он потратил на это, чтобы не соврать, тысячу рублей, да, тысячу, тогда как пять-шесть окрестных деревушек стоили в ту пору в совокупности рублей восемьдесят, не больше. Чувствуешь разницу? Я это в книжке читал!
– воскликнул Иван Алексеевич с необычайным волнением.
– Тут правда есть... в книжке, в Иосифе, в деньгах, которые тогда имели одну цену, а сейчас другую... понимаешь ли ты меня? А храм обветшал, и его разобрали. Вот тут-то Мымрин, Мымрин Кондратий, и построил собор, который ты видишь.