Иное состояние
Шрифт:
Annotation
Литов Михаил Юрьевич
Литов Михаил Юрьевич
Иное состояние
Михаил Литов
ИНОЕ СОСТОЯНИЕ
ПРОЛОГ
Я уродился болтуном и, страшно вспомнить, долго забавлял окружающих гладкими и бессмысленными речами. Со временем балагурство ушло, былое выродилось в некую словно бы небывальщину, и уже случались только краткие периоды веселого оживления, сменявшиеся, как правило, погружением в атмосферу довольно-таки мрачного настроения. Затем и этих периодов не стало, как отрезало, и я ударился в необычайную, можно сказать, замкнутость, заделался молчуном, да и говорить, собственно, было не с кем, ведь к той поре я постарался свести к минимуму связи с внешним миром. Отчего происходили все эти перевороты, я не знаю, но удивления они у меня не вызывают и постичь их причины я не стремлюсь. Факт тот, что к серьезным летам своей жизни я едва ли не совершенно и блестяще, если можно утверждать, что я стремлюсь
Возможно, моему желанию обособиться некоторым образом поспособствовало получение наследства, возможно, оно разгорелось после, когда я уже очутился, так сказать, на вольных хлебах. В любом случае, для меня это не тема, не тот разговор, который я хотел бы о себе вести. Мне достаточно простой, милой и уютной возможности откровенно полюбоваться собой иной раз как обеспеченным и солидным господином, еще довольно стройным и не утратившим прекрасной шевелюры, который внезапно и вместе с тем не без расчетливости отошел в сторону от норовящей нестись бешено и эффектно общей жизни. Я узнаю о событиях во внешнем мире из всевозможных сводок новостей, совершаю пешие прогулки, выбирая пустынные улочки и парки, более или менее организованно питаюсь, а основная масса времени уходит у меня на чтение книг. О, моя библиография!.. Источники знаний, мнений, суждений, усвоенная памятью географическая, историческая, филологическая снедь... Отмечу еще интерес этнографического характера. Легко засвидетельствовать, что происходящее в стране или даже где-то в дальних странах вовсе не оставляет меня равнодушным, напротив, многое находит у меня в высшей степени живой отклик, а происшествия острые, опасные заставляют и страдать в каком-то нравственном смысле. С другой стороны, было бы известно всем, будь я открыт миру, а так известно мне одному, что уж я-то, фигурально выражаясь, не выбегаю на авансцену, чтобы на потеху зевакам заламывать руки и надрывать голосовые связки. Свои мысли и чувства я ни с кем не обсуждаю, меня не услышите в хоре призывающих Господа вразумить людей, пока они не разрушили до основания созданный им мир. Герой одиночества, гений уединения, я живу в бодрой уверенности, что не разгорячусь даже в миг неожиданно грянувшей вселенской катастрофы, не ошалею, и не будет моей паники, не примкну я к суетящимся, плачущим.
Глава первая
Так я жил, с применением, и именно в должном порядке, мыслей и чувств (интеллекта и души) откликаясь в своем уединении на происшествия, не со мной происходившие. Но наступил день, когда нечто с какой-то волнующей болезненностью вздрогнуло и выгнулось в туманном поле моего зрения, а может быть, просто перед моим мысленным взором. Упорствуя в самодостаточности, я предпочитал покончить с этой загадочностью округлением ее в тот или иной образ, соответствующий поразившему меня волнению, а затем и поместить удавшийся образ в копилку моих представлений о мире, о скапливающихся и распадающихся реальностях. Иначе сказать, я желал иметь лишь отвлеченное понятие о загадках бытия. Но в моих недрах уже поселился бесенок, не склонный уважать и учитывать мои предпочтения.
И мне вдруг понадобилось разговориться, я пожелал общения, я неожиданно предположил, или догадался, кто тут разберет, что в моей жизни отсутствует "другой", что это вроде как невозможно, но, судя по всему, именно так оно и есть, и положение следует незамедлительно исправить. Я даже разгорячился, сделав это странное открытие, т. е. открыв нечто, что и прежде было очевидно, но как бы ускользало в тень и отказывалось как-либо именоваться.
О важности и даже неизбежности "другого" много толкует философия, кое-что проговаривают о нем и прочие человеколюбивые науки. Если брать в плане обыденности, этого самого другого, с кем можно в любую минуту отлично перекинуться парой слов, я имею в себе, а собеседниками из плоти и крови мне фактически служат персонажи книг. Я читаю взахлеб, я люблю читать запоем, читая, я люблю забывать о сне и питании. Книжные собеседники, в отличие от тех, что бродят за окнами моего уютного жилища, всегда готовы терпеливо выслушать мои замечания, не перебивают, не противоречат, не лезут с разными кривотолками и проповедями, не изводят меня всевозможными идеями, догмами и якобы гениальными прозрениями. Когда я сам брожу за окнами, я мысленно беседую с красивыми церквушками, с разными забавными статуями и прелестными башенками или даже с целыми сооружениями, если это безусловные шедевры. Не понравится мне, предположим, что-то в поведении или речах этих собеседников, что ж, за мной остается безоговорочное право захлопнуть книгу или отвернуться и взглянуть на противоположную сторону улицы, а они пусть мгновенно и безропотно исчезают, пусть попляшут без меня. Ситуация, согласитесь, чудесная, положение грандиозное, - и надо же было такому случиться, что где-то на самом пике благополучия меня буквально отравила и сразила потребность с кем-то делиться впечатлениями, что-то кому-то объяснять и доказывать.
Налетело это неожиданно, проявилось с неумолимостью. Так мелкая ласковая волна смывает построенный ребенком из песка замок, так большая и страшная волна уносит строения, людей, животных. Нет, я не собираюсь безответственно сравнивать маленькую драму, внезапно разыгравшуюся в моей душе, с громадными человеческими катастрофами, я только хочу взглянуть на случившееся со мной не глазами недоумевающего ребенка или какого-нибудь впавшего в маразм старика, а как взрослый, убедительно зрелый и состоявшийся человек. Меня ведь и впрямь понесло. А почему? И куда?
Началось не суетностью, поначалу не было ничего назойливого и внушающего беспокойство. Пробудился особый интерес. Прогуливаясь, я уже с любопытством взглядывал на лица редких прохожих и старался поймать их взгляд, прикидывая, что бы они мне ответили, вздумай я с ними заговорить, заговорить, естественно, любезно, с завлекательностью, умно и многозначительно, иначе сказать, так, чтобы они не пожелали сразу от меня отделаться. Затем, решив, что эти встречные слишком уж редки, а к тому же и мало занимательны на вид, я отправился в людные места, принялся тереться в толпе, прислушиваясь, приглядываясь и все больше волнуясь. Там целеустремленно поспешали делового вида молодые господа, даже иногда и негры какие-то с портфелями или целыми чемоданами, понурившись сидели на лавочках старики в помятых костюмах и мелко кивали, беседуя, усохшими головенками принаряженные старушки, судорожно сновали стаями юнцы, чинно курили у дверей строго и не без изящества отделанных контор важные девицы. Едва сложившись, та или иная реальность почти тут же менялась, юнцы вдруг оказывались на параллельной улице, пространство возле упомянутых дверей с какой-то жуткой резкостью освобождалось от девиц и замещал их мгновенно образовавшийся кусок нехорошей, недоброй пустоты. Или ступал в эту пустоту гордый господин, этакий опереточный небожитель, или чудесным образом вспыхивал сам собой небрежно брошенный кем-то окурок и нежно, хотя и украдкой, дымил. И ничего иного мне не оставалось, как представлять собой некую общую, в известном смысле абсолютную реальность, в силу которой те изменчивые, постоянно сменяющие друг друга реальности удерживались все же в определенном единстве. Я был словно само постоянство, и одно это служило делу наведения задушевного, гуманного порядка в уголке города, который я в ту или иную минуту облюбовывал, некоторым образом возделывал. Я словно обустраивал содержания чрезвычайных понятий, каковы атмосфера доброжелательства, благоприятные условия и т. п., и в то же время заботливо складывал эти содержания, суммировал едва ли не в исполинскую гармонию; в иные мгновения все это поднималось светло сверкавшей сферой над пространствами моего воображения, как ухоженными, так и остающимися еще нетронутыми. Беда только, что теперь не вглядываться мне приходилось, а то и дело озираться, вертеть головой, вытягивать шею, очень уж я закрутился, слишком въелся в эту мной ли выдуманную - мной ли, а?
– затею поиска достижений каких-то в общежительстве. Ловил я, между прочим, порой на себе чьи-то пытливые или, так сказать, испытующие взгляды, может быть, зовущие, а то и привлекающие к ответственности, но в основном это были взгляды быстрые, тут же прячущиеся, практически скрытые, в общем, не те, чтобы я успел подумать о возможном общении или даже тесном сосуществовании.
Не буду, во всяком случае пока, много говорить о нашем городе, он хорош и хорошо известен, скажу одно: за последние годы он изрядно посвежел и приобрел дивную красоту, хотя, правда, все же еще лишь фрагментарную, разбросанную там и сям. Приобретения подобного рода мне важно было учитывать даже и в самое темное время моего обособления. Стране полагается жить славно, пароходы должны изящно скользить по глади рек, ракетам следует летать далеко и высоко, дома нужно строить с выдумкой и вкусом, а в музеях полезно хранить и накапливать неслыханные художественные сокровища. Может быть, меня потому вот так, с отрывом от чтения, от домашнего уюта и удобств обеспеченной всем необходимым жизни, выбросило на улицу, что я чересчур остро пережил момент недоумения перед лицом нашей нынешней литературы. Неприятно было убедиться, что она далеко не так хороша, как хороши предъявляемые мной требования и как, собственно говоря, хороши созданные для ее произрастания условия. Эти условия, исполненные свободы, великолепного скольжения и летания (речь о пароходах и ракетах), массового возведения изумительных зданий, эти условия новообретенной красоты обязывают ее соответствовать и шаг за шагом подниматься на все более высокий уровень. Она же, как тот среднестатистический человек, который, невзирая на технический и нравственный прогресс общества, все еще остается человеком немножко пещерным, недалеким и скудным, слаба, рыхла, пишется словно бы по-детски, ученически и в подражание далеким образцам, которые для нас, живущих самобытным укладом, никак не могут служить верным и к чему-либо обязывающим примером. Так вот, отпрыгнув, оттолкнувшись от этой сомнительной, а в известном смысле и пакостной литературы, я, естественно, с жаром сосредоточил внимание на новой, творимой прямо перед глазами красоте города, отыскивая ее по разным углам и пытаясь силой ума собрать в одно целое.
Но главным образом меня интересовали все же люди. Не упомянутый среднестатистический человек, этот условный субъект, которого теоретики то возводят в перл творения, то опускают на самое дно всяческого мрака и ужаса, а в конечном счете упрекают за то, что он-де не поспевает за их плодотворными выкладками, светлыми идеями и радужными мечтаниями. Я и сам ведь, в сущности, такой среднестатистический господин, да и впрямь, что я, если не то всего лишь, что, будучи Кронидом Петровичем Кругловым, ничего выразительного, яркого, кроме этого тяжелым бременем придавившего меня имени, не имею. Ну, еще скромность. Скромностью я владею сполна, скромность, если вдруг приходит година каких-нибудь ущемлений и мытарств, уподобляется отверстой ране. Но вот если пропустить меня через поэтическую, философско-художественную мясорубку или взять с высоты теоретического рассуждения... Однако пока, опять же, не будем об этом. Нет, меня занимали люди как масса, как целое, как тот, в конечном счете, единый живой организм, который творит на здешней земле всякие дела, в том числе и скверные, и вообще склонен, разумеется, к противоречиям, а силен и в созидании великолепных вещей, овеянных подлинной красотой. В фантазиях, быстрых, бегучих, ловко сопровождающих и мой собственный бег, и стремительно скользящую мимо действительность, мне случалось заходить далеко. Воображал, что великий организм чудесным образом выделяет крепкую, основательную личность, и она тотчас же выказывает замечательную способность осмыслить меня, внимательно выслушать, внять моему заново назревшему красноречию.
Из симптомов, определяющих болезнь, благодаря которой я и влип в странную, во многом досадную историю (речь о ней впереди), отмечу еще горячо заговорившую, начавшую меня распирать потребность моментально сообщать о пробегающих в моей голове думках, на скорую руку делиться выхваченными там и сям впечатлениями. Да, но было бы с кем делиться, было бы кому сообщать. Розыск складывался невнятно, могло выйти и нехорошо. Я рисковал не то что шагнуть за рамки приличий и привлечь к себе внимание какой-то явно засквозившей необузданностью, а и вовсе дойти до крайностей. К потребности выговориться располагали, конечно, так называемое бурное течение нашей современной жизни, сотрясающие мир перемены, ожесточение разных непотребных господ, издалека и якобы с идеологических позиций осыпающих нас, здешних, всевозможными нелепыми упреками и угрозами, но меня, повторяю, по-настоящему захватила некая лихорадка, и не удивительно, что мне порой казалось, будто все бури возникают прежде всего в моей голове, а вся нервотрепка, переживаемая современным миром, есть не что иное, как сотрясение моих нервных окончаний, уродливые качания на ураганном ветру моих ощущений и чувств. Но об этих ли сотрясениях и качаниях следовало бы порассказать предполагаемому собеседнику? Я не держу ни кошек, ни собак, а им мог бы, разумеется, говорить что угодно, что заблагорассудится. Но к человеку, существу, можно сказать, исключительному и новому в моей жизни, я должен обратиться непременно с крепко залегшей в арсенале идеей, а если с вопросом или недоумением, то вопросом обязательно дельным, недоумением - большим и способным любого поставить в тупик.
Сколько мусора, шелестевшего в уме, я мучительно отсеивал, однако он все-таки разрастался, и это была жестокая борьба за чистоту мысли, за кристаллизацию чего-то в самом деле достойного внимания. Страшно обнажались вдруг пламенные вопросы, никогда по-настоящему не беспокоившие меня, но наверняка мучающие людей, которые живут в условиях, не столь благоприятных, как мои, и, может быть, иной раз не имеют даже куска хлеба к обеду. Оголялись неразрешимые на вид недоумения и, принимаясь возиться, свивались в клубок змей, ядовитых гадин. Я был близок к тому, чтобы подскочить к первому встречному и выплеснуть на него ужасы и чудеса своего внутреннего мира, но каждый раз останавливался в последний момент, отступал в нерешительности. Тогда я прокатился немного по Европе, обнадеженный внезапной идеей, что, пересекая указанные Данилевским границы самобытных миров и внимательно всюду осматриваясь, там найду доброго и разумного собеседника. Как ни крути, а мы взрастали и воспитывались на европейской культуре, и наш Чехов или Сомов не меньше европеец, чем какой-нибудь Вермеер Дельфтский, так что нам не следует ни шарахаться от Европы, ни отпускать ее далеко от себя. В древних городах, где процветала и роскошествовала когда-то волшебная письменность Сервантеса и Стриндберга, я предстал спокойным, более или менее статным, красивым человеком, представителем загадочного для простых европейцев края, который вечно удивляет, а то и пугает даже тех тамошних жителей, что видали-таки виды. Но ни с кем из них я так толком и не разговорился.