Иное состояние
Шрифт:
***
А еще нельзя, пожалуй, сбрасывать со счетов подозрение, обусловленное, может быть, моей незаурядной проницательностью, но, скорее, все же чьими-то опасливыми словами, подозрение, говорю я, что именно в Пете эти люди видят известную угрозу и что для того-то они и скучились, чтобы главу, в которой бедняга помещался, закрыть раз и навсегда. Но Петя производил впечатление человека, жаждущего истины и не ведающего, где утолить жажду, и опасен он мог быть, скажем, лишь чересчур горячим стремлением пробиться в здешний кружок и заделаться, так сказать, неофитом. А разве и я не представал в том же свете, и где гарантия, что и я уже не зачислен в разряд сомнительных, подозрительных и опасных. Стало быть, я подступил к роковой черте? Я позволял себе, смутно играя, воображать, будто не втерся, не проник незваным, непрошеным, а явился в этот дом волею судьбы, с которой даже столь величавые, как здесь, обитатели земли должны считаться. Но был и прямой взгляд, вполне раскрывавший, что в какой-то момент я попросту зашелся, впал в дикость, поддался безграничной наглости и лишь за счет этого прорвался в заветные хоромы. Удивляться ли в таком случае, если я с самого начала уронил себя в их глазах? Удивляться скорее приходилось тому, что они сразу не выставили меня за дверь, не выдворили с треском, не намяли бока.
Я скажу больше. Я человек воспитанный, сдержанный, и моя внезапная тяга к общению
– стоит тесное стремление под шумок сгубить меня. Завлечь, соблазняя приманками щедрости и видимого бескорыстия, в некую щель и прищемить, как крысу. Когда я приходил к нему, он всякий раз говорил одно и то же: теперь, пожалуй, вина, заграничного вермуту, - после чего неспешно шествовал к буфету, доставал бутылку и разливал вино в бокалы. Я с досадой следил за его действиями, внутренне кипел, но не приходить я не мог, завися от его зажиточности. Нехорошее впечатление производило на меня еще и то, что сам он демонстративно не прикасался к своему бокалу, - если пригубит слегка, это уже был акт великодушия и снисхождения, - и только следил, как я пью, следил внимательно, словно бы в ожидании момента, когда можно будет захлопнуть ловушку.
Аполлон подкармливал меня; или, допустим, прикармливал, и если так, то как же это он не циник, не подлец? как еще назвать его? Какие просветы, проблески ума и здоровых, светлых чувств бывают в душе человека, кощунственно завлекающего родного брата в западню? И бывают ли вообще? Да и завлекал ли меня Аполлон? Позднее, когда я стал благополучно пользоваться его наследством, завозились некие дальние (и сомнительные, едва ли впрямь одной со мной крови, во всяком случае, я прежде о них ничего не слыхал) родственники, тоже желавшие пользоваться, загадочно прислали мне намалеванную кем-то из них картину. Они изображались обитателями дрянной развалюхи, глядевшими из ее окон печально и взыскующе, - видимо, на меня, незаслуженно, с их точки зрения, преуспевшего. Но это была неприкрыто наглая выходка диких, жадных, въедливых людей, подлых мещан, и действовали они откровенно, даже не без простодушия, тогда как от брата откровенности, открытости, а тем более простодушия ждать не приходилось. Нелишне добавить, что родственники, мнимые или настоящие, Бог их разберет, после той присылки отстали, вовсе исчезли с моих горизонтов и судить мне их фактически не за что, брата же прибрала смерть, и тайну своего отношения ко мне он унес с собой в могилу; мне судить его даже и полагается, ибо накануне своего конца он был уже немыслимо навязчив, я бы сказал, неразборчив в средствах. У роковой черты он безобразно заигрался.
Накопленный им заметный капитал вышел для многих соблазном, и некоторые люди, этакая кучка особо рьяных, настырных и бесшабашных, постоянно занимали у него деньги, нисколько не думая о долге возвращения. Они, похоже, и не считали себя должниками, но Аполлон все отмечал, фиксировал, правда, до поры до времени помалкивал. Но вот он собрал их и с таинственной улыбкой заявил: возвращайте, причем немедленно! Словно гром с ясного неба, пробрало даже меня, хотя я там был вроде тени. Как возвращать, если люди эти знай себе жрут, пьют, гуляют безоглядно и, отгуляв, впадают в жесточайшую нужду? Им бы еще занять, а не возвращать. Но мой брат предстает перед ними властным и безжалостным. Прорвало пса!
– читается на лицах осужденных, образно выражаясь, на долговую яму, а вообще-то на гибель, поскольку Аполлон, пока они там хохотали, пищали об отсрочке и питали нелепую надежду, что гнусный ростовщик шутит, вдруг взял да поставил их перед немыслимым выбором. Он сухо вымолвил: возвращайте долг или... Он проделал красноречивый жест, провел краем ладони по горлу. Понятно, на что он намекал, перед каким выбором поставил. Попавшие в кабалу, в чудовищный капкан, зашлись. Нам? нам кончать самоубийством?
– голосили они. Я потому и рассказываю, уходя в сторону, эту лишь косвенно уместную историю, что читается на тех физиономиях до сих пор - такие уж ассоциации - глупый смех, нарастающее изумление, исподволь подбирающийся страх. И читается так ясно, словно я вижу перед собой не Петю и уж тем более не Наташу и прочих выточенных, а вставшего из могилы брата, теснящего живых суровой правдой смерти.
Читается... И раз уж почин я сделал и историю следует довести до конца, замечу вскользь, что среди рож, пришедших тогда на смену лицам и, в худшем случае, физиономиям, первейшей читалась рожа моего брата. Я думал, его тут же раздавят, как клопа, ан нет, он хладнокровно продолжал навевать жуть; высказал, кстати, и следующее:
– Знаю, хорошо, держа в уме вас за скотов, знаю, как вы трусливы и боитесь, не задумал ли я препроводить кое-кого на бойню. Но разве в то же время не влекло ваши душонки неудержимо ко мне, вообще к той силе, которая вся в моей оборотистости и моих деньгах? Еще в колоритности и некотором неправдоподобии, но этого вам, безмозглым, не понять. Теперь я действительно отведу вас в то ужасное место, и вы будете разделаны. Вы сами вызвали на себя огонь. Человек обычно не сознает, что он подлец, пока какой-нибудь дурак или проходимец не спровоцирует его на подлость. Я, однако, не хотел никакого зла, никакой беды и безотрадной жестокости. Я занимался и занимаюсь своим прибыльным делом, вы же только порхаете и развлекаетесь, не ведая, где бы еще добыть денег, кроме как у меня, но теперь я это пресекаю, а вам предлагаю осознать, что вот вы и докатились до беды, показывающей всю вашу никчемность и подлость. Играю я при этом в открытую, но если вы поднимете ропот, пожалуетесь, потребуете суда надо мной, я скажу, что деньги действительно вам давал и вправе их взыскать, но все остальное, тот, главное, страшный выбор, перед которым я вас поставил, это вы придумали, возводя на меня, вашего благодетеля, напраслину.
Закопошились жертвы, слиплись в кучку, думая заползти один в другого и тем спастись, с какой-то нарочитостью задрожали, но и душевная простота здорово в них взыграла; истерически окарикатуривая действительность, они закричали:
– Кончай, дурень, мутить воду, ты не доведешь задуманное до конца! Мы верим, ты все равно не допустишь нашей гибели, а возвратить долг мы, так или иначе, не в состоянии!
– Я не допущу?
– хохотал Аполлон.
– Еще как допущу! Я вот тут достаточно ясно выразил свое пожелание, а оно в том, чтоб вы, не смогши вернуть денег, отправились к праотцам. И мне хотелось его выразить, даже в глазах темнело, такое это было сильное желание. Я и выразил наконец, решился после бессонных ночей, после мучительных раздумий. Я осмыслил, среди прочего, и выпадающий по воле случая жребий. Пришлось на многое взглянуть новыми глазами. На судьбу, на фортуну, на впечатляющую прихотливость человеческого ума. Я учел невероятную изворотливость некоторых, и что бывает, когда кто-то сдуру откроет ящик Пандоры. Я в подушку плакал, сгорая от стыда, застенчивости и своей гаденькой нерешительности, предположим, что было и такое, но, как видите, в итоге решился. И высказался нынче куда как определенно. Теперь вам все ясно, шлагбаум поднят, и путь к величайшим тайнам бытия, а также в ад открыт. Но поймите же, дело не ограничится одним лишь высказыванием, одними только словами, нет, я пойду до конца и вас доведу!
Мой брат был непрост, и вермут он держал исключительно хороший. Но что вермут!.. Пустое... Я в ту пору любил иной раз приложиться, частенько к Аполлону захаживал именно ради винца и, переступив порог его многих у нас поражавшего своим мишурным великолепием дома, то и дело вопросительно косился на буфет. Брат посвятил меня в задуманное, вернее сказать, я присутствовал при той сцене, когда он обрушил на должников гром своего дикого и страшного решения. После он присматривался ко мне, слегка даже заигрывал со мной, ожидая суждений о его поступке. Я молчал, сдавленный непостижимостью происходящего с ним в том круге, где он умоисступленно возвысился над расслабленными, не заслуживающими доброго слова людьми. Я почел бы за счастье, когда б был уверен, что сам остался вне этого круга. Но уверенности не было. С Петей Аполлона роднит страстное стремление к универсальности, и, возможно, это стремление заключает в себе не одну существенную проблему, кроме той, основной, что Петя еще жив, а брата давно уже нет на свете, но я в данном случае спешу отметить глубокое различие в понимании ими самой универсальности. Нет нужды при этом задумываться или как-то учитывать, что представляет она собой в действительности или во мнении по-настоящему ученых людей. Сдается мне, по Петиным канонам она есть не что иное, как энергичное и беспредельное накопление знаний, утрамбовка и уплотнение их в чудовищный сгусток вроде тех, внутри которых всевозможные фантазеры и вруны якобы летали на луну и на другие космические объекты. Брат же, засматриваясь на нее как на некую удаленную объективную реальность, хотел прежде хорошенько разобраться в ее свойствах и выработать философскую программу на тот случай, если и впрямь пожелает устремиться в ее, так сказать, лоно. Это различие или что другое, не берусь судить, но что-то приводило к удивительному факту: универсальность, способная соблазнить Петю и ему подобных - как средство для достижения неких идеологических завоеваний и выгод, оборачивалась для моего брата Универсумом из философских трактатов, непонятным и постижимым лишь в частностях. И Петя последовательно остается человеком недалеким, бестолково мечущимся, несостоятельным, а Аполлон последовательно становился все более умным, содержательным, по-своему полезным. О Пете можно сказать, что он, как всякий пустоголовый мечтатель, свято верит в возможность ухватить все, тогда как Аполлон, оставаясь прежде всего человеком деятельным, предприимчивым, отчасти и беспринципным, надеялся отхватить лишь как можно больше.
Только я все-таки полагаю, что проблемы, родившиеся вместе с указанным стремлением этих парней и со временем немало усложнившие жизнь окружающим, окажутся сведенными к нулю, если мы хорошенько уясним одно: как что-то там в философском плане решает Петя и как в свое время решал Аполлон, это, можно сказать, оставшиеся после обеда на столе крошки и объедки, мусор. Я с полным основанием могу спросить, не подразумевает ли, по большому счету, воспетая этими двумя универсальность вольное, безотказное вовлечение в глупость и чепуху, которая так изобильна в мире и всегда готова подхватить и убаюкать человека. А иначе как мне поверить, что они и впрямь способны вымахать в нечто исполинское, растянуться в некую длину бесконечности, взобраться на высоту вечности, сделаться вся и всем, богами? Как я допущу мысль о их бессмертии, не повидав их прежде шутами, хотя бы и исполненными печали, даже мировой скорби? Лишь тогда они диктуют мне свои высокие истины, когда я вижу их маленькими, смешными, человечными. А если они пыжатся, изображая, будто и сами вровень с исполинскими своими истинами, проектами, мечтами, то это отвратительно и больше ничего.
И тут я вправе, кажется, заподозрить, что Наташа, не говоря уж о шагающих с ней в ногу, в одном строю с ней шагнувших на середину комнаты, на передний план, из пыжащихся, из этой, увы, когорты... Но не будем пока об этом.
Кому-то покажется, что я неоправданно забегаю вперед, рассказывая о чудаке Пете так, словно уже отлично его изучил, но в том-то и дело, что Петя вполне открыт и раскусить его - труд не великий. Он простодушен и сам знает это; он даже пользуется своим простодушием, чтобы полегче обходилось, когда он втирается к кому-либо в доверие. Совсем другим человеком, замечательно потаенным, маневренным, вечно что-то замышляющим, был мой брат Аполлон. Я все больше уверялся, что он, выкапывая в немыслимых залежах всяких систем, в идеологических дебрях свой личный философский подход к миру, взятому как целое, и рассматривая проблему жизни и смерти в ракурсе их горячего диалога, им же, Аполлоном, навязанного, последовательно и жестко готовит какую-то пакость мне, бедному родственнику. Но у меня недоставало духу вырваться из его цепких лап, скрыться. И нынче, уже в современности, я спрашиваю себя: если простодушие не способствует или даже мешает проникновению Пети в Наташин кружок, значит ли это, что Аполлон, с его скрытностью и ловкостью, с его лукавством, пробрался бы туда с необыкновенной легкостью?
Плотно сбитый Аполлон все чаще надо мной похохатывал, запрокидывая круглую голову. При этом ему, видимо, представлялось, что он побивает людей даже и в идейном смысле, побивает целым ворохом идей, то и дело пробегающих в его неутомимом уме, а в некоем идеале и добивает, казнит их. И круто ведь показывал характер. Что в таком случае оставалось предпринять его должникам, обреченным им на гибель? Они вытащили колоду карт (не сомневаюсь, крапленых), предложили игру. Аполлон не стал вывертываться; простецки, дурашливо заливаясь смехом, согласился. Играть сели в аполлоновом просторном доме. Играли всю ночь, до умопомрачения, и должникам уж воображалось, что он сойдет с ума, этот поддонок, поставивший их перед жутким выбором. Они сразу заметили, что игрок он никудышный и знает это, а ведь бесстрашно сел играть с ними, вот что смущало. Никогда нам не победить этого...
– протяжно начал стон один из игроков и странно не договорил, как бы прерванный каким-то неисповедимым мучением. Прохвост намекал, что Аполлон - дьявол во плоти и шутки с ним, стало быть, плохи. Аполлон добросовестно высидел за столом до конца, не встал, пока не проигрался чуть ли не до нитки; остановился лишь перед перспективой утраты недвижимого имущества и всяческих сугубо припрятанных запасов. Это уже, при всем его романтическом влечении к радикальным выходкам и театральным жестам, показалось ему каким-то уводящим от жизненности баснословием. Победители переглядывались, недоумевая, подозрительным им казался проигрыш Аполлона, настораживало его будто бы безусловное унижение.