Послание госпоже моей левой руке
Шрифт:
Улыбка — усмешка — вернулась, убеждая нас только в том, что Уэйкфилд, без сомнения, ничуть не изменился. Что ж, преображение человека трудоемкое дело — проще его обожествить или демонизировать, что, в общем, одно и то же.
Таков страшный итог его истории, которая завершилась там же, где и началась.
«Среди кажущейся хаотичности нашего таинственного мира, — завершает рассказ Готорн, — отдельная личность так крепко связана со всей общественной системой, а все системы — между собой и с окружающим миром, что, отступив в сторону хотя бы на мгновение, человек подвергает себя страшному риску навсегда потерять свое место в жизни. Подобно Уэйкфилду, он может оказаться, если позволено будет так выразиться, отверженным вселенной».
Более двадцати
Безусловной истиной для Готорна была мысль о том, что существует нечто более значительное, чем отдельная личность и ее свобода, и эта личность достигает совершенства, лишь растворившись в том, что не только больше, но и выше ее. При этом он понимал, что человеческого в человеке — щепоть, крошка, а тяга человека к злу — естественна, почти инстинктивна, потому что зло делает человека сильнее. Мистер Уэйкфилд не преодолел себя, его жизненный путь не стал путем преображения, а следовательно, он так и остался вне времени, вне оправдания и любви, в безмозглой вечности чудовищ. Добычей зла, если угодно, легкой добычей. Если бы я был одержим социальным пафосом, то сказал бы, что он не из тех, кто приказывает рубить головы, и не из тех, кому рубят голову, — он из тех, кто рубит головы. А будь я психологом, то попытался бы понять, существует ли хоть какая-то связь между мистером Уэйкфилдом и писателем Натаниелем Готорном, который всю жизнь испытывал чувство вины за одного из своих предков — Джона Готорна, вынесшего смертный приговор сайлемским ведьмам, одна из которых прокляла и судью, и всех его потомков…
Палач и Царь
Утверждают, что публичная смертная казнь — отвратительное зрелище, и с этим трудно спорить. Но это все-таки спектакль, зрелище. Это зрелище пробуждает в зрителях низменные чувства, и это тоже несомненно, но оно же часто вызывает и сострадание к преступнику, который иногда кажется людям невинной жертвой, а бывает, что и является ею. Поэтому я думаю, что мы бываем слишком строги, когда обвиняем в бессердечии людей, собиравшихся поглазеть на казнь.
Человек, как писал Аристотель, — общественное животное (zoon politikon). Во времена Аристотеля жители греческих городов были обязаны участвовать в общественной жизни государства, в том числе посещать театральные представления. А тех, кто уклонялся от этой обязанности, как известно, называли «идиотами», то есть людьми несведущими, необразованными, простецами, глупцами, не желающими и не способными влиять на государственные дела. Греки презирали идиота, стоящего в стороне и предпочитающего частную жизнь: такая жизнь, по их мнению, мало чем отличалась от жизни животной, скотской. Греки осуждали естественную животность человека и поощряли естественную же его человечность — слабую, очень слабую, гораздо слабее, чем его животность, но тем более заслуживающую поддержки. Этой цели служили и кровавые трагедии Софокла, и глумливые комедии Аристофана. В истории Рима известны случаи, когда для придания спектаклю занимательности и правдоподобия на сцене убивали животных и людей (рабов).
После падения Афин и Рима с их форумами, театрами и цирками поддержка человечности, тяги человека к ему подобным стала важнейшей задачей Церкви. Но эту же цель, как ни цинично, может быть, это звучит, преследовали и публичные казни с их брутальной театральностью, с аплодисментами палачу и состраданием к преступнику, который восходит на эшафот, напоминающий о Голгофе.
Палач — не выдумка жестоких людей и не плод мрачных времен. Он дан нам Богом. Устами пророка Исайи Господь говорит нам: «Я творю губителя для истребления» (Ис. 54:16). А Соломон напоминает:
Палач — не убийца. Убивать ему приказывает царь, который руководствуется Божьей волей. Вместе с тем палач — это ходячий соблазн, потому что ему дозволено то, что другим запрещено под страхом смерти: он убивает людей безнаказанно. В государстве есть только один человек, который наделен таким же правом: царь. Царь и палач — священные животные, неразлучные избранники, полубог и полудьявол, но один служит воплощением всего доброго и должного, тогда как другой воплощает неизбежность зла.
Людская молва наделяет царей магической силой. Например, французские короли обладали способностью исцелять от всех недугов наложением рук. Но чудесными свойствами обладало и все то, что было связано с палачом. Люди боялись прикасаться к нему и орудиям его труда: известен случай, когда одна девушка, случайно положившая руку на рукоять его топора, в конце концов, как ни противилась судьбе, погибла на эшафоте. Люди искали исцеления в источнике Сен-Сир-ан-Тальмондуа, где некогда утонул палач. Именно палач одолел темные силы, что ввергли в беспробудный сон принцессу, которую называли Спящей красавицей. Только у него, у палача, можно было купить волшебную мандрагору, выраставшую под виселицей из семени повешенного, или части человеческого тела, служившие лучшим средством от множества болезней: например, человеческая кровь помогала от эпилепсии, жир — от артрита, а от головокружений — толченое человеческое сердце, которое следовало принимать по щепотке с утра на голодный желудок. Многим хотелось отведать мяса человека, умершего неестественной смертью, чтобы заполучить остаток его жизни. Палач, который по долгу службы обязан хорошо разбираться в анатомии, часто ставил на ноги больных, от которых отказывались врачи.
Палач существует на границе света и тьмы, порядка и хаоса. В своей войне с хаосом Запад, который со времен Платона и Прокла убежден в том, что знание есть спасение, пытается все упорядочить, взять под контроль, назвать, вывести на свет Божий. С течением времени фигура палача становится все более отчетливой, все менее демонической. Он выступает в роли муниципального чиновника на контракте, который приносит такую же присягу городу, как сборщик налогов или ночной сторож. Ему поручается следить за публичными и игорными домами, чистить отхожие места и убирать с улиц падаль. Кое-где палачи образуют цеховые сообщества, как кузнецы, перчаточники или ткачи.
Однако люди не могут признать убийство нормальной работой, такой же, как изготовление гвоздей или выделка тканей, а палача — таким же полноправным членом общества, как кузнец или пекарь. Палач может быть честным человеком, но дело, которым он занимается, всеми признается бесчестным. В тени, отбрасываемой палачом, распускаются только цветы зла. И человек, побывавший в руках палача, даже если потом его признавали невиновным и оправдывали, оставался обесчещенным и уже никогда не мог восстановить свое доброе имя.
Общество ставило палача на одну доску с евреями, актерами, бродягами и проститутками, оно боялось палача, ненавидело его и брезговало им. И власти не могли игнорировать общественное мнение. Регламентом, который был издан в Страсбурге в 1500 году, палачу предписывается вести себя скромно, на улице уступать дорогу честным людям, не прикасаться на рынке ни к каким продуктам, кроме тех, которые он собирается купить, в тавернах не подходить к гражданам города и другим честным людям, не пить и не есть рядом с ними, не участвовать в азартных играх. А в Бамберге, кроме того, палачу предписывалось стоять в церкви сзади у двери, при раздаче же причастия — подходить к священнику последним. В Испании палача обязывали носить черный плащ с красной каймой и желтым поясом и разрешали жить только за городской чертой, в доме, выкрашенном в красный цвет.