После бури. Книга первая
Шрифт:
— Ты, Леночка, хорошая! Поэтому постарайся, убереги все хорошее в себе! Постарайся, детка! Дело в том, что хорошие люди не отдают себе отчета в том, что они хорошие, вот они и беззащитны — против подлости, которая всегда считает себя самой лучшей.
— Господи! И вы туда же! Да чему учить-то пустое место? Что пустому месту объяснять? Господи, как же вы все глупы, умные люди! Теперь самое умное, самое правильное знаете что, Петр Николаевич? Самое умное теперь — будь что будет! Ведь сколько я жила, как только не жила, а невинности не теряла никогда. А теперь?
— Леночка! Тебе хочется, чтобы заплакал я?
— Плачьте на здоровье! Мне-то что...
— Ну представь, Леночка, представь себе, что ты вдруг, ни с того ни с сего, стала хромой? Представь и с сегодняшнего дня живи хромой!
— Не все это могут, Петр Николаевич. Не все.
— Все могут, Леночка. Все-все, я знаю. Еще не было случая, чтобы кто-то кончил самоубийством из-за хромоты! А вот людей, которые живут и без рук и без ног, я видел сколько угодно. И ты видела!
— Вы не хотите ли, Петр Николаевич, чтобы я кончила самоубийством?
Корнилов оторопел, не сразу смог ответить:
— Что ты, Леночка, что ты! Не пугай меня!
— А вы не пугайтесь, Петр Николаевич, не надо! Я этим не кончу. Я слишком много уже пережила, чтобы кончить. Раньше надо было подумать, догадаться, а теперь поздно. Поздно! Всему свое время.
— У тебя нынче роковой год, Леночка. Надо его пережить, а дальше пойдет и пойдет жизнь. Своим чередом!
— Ну какой опять-таки может быть черед? Никакого! Я знала, что нынешний год будет для меня страшным, и ко всему приготовилась, я бы все пережила, но это?! К этому приготовиться нельзя! В том-то и дело — нельзя! Петр Николаевич? Дайте рубль!
— Рубль?!
— Один рубль.
— Для чего? Один?
— Хватит дня на три. Через три дня у меня будут деньги. Собственно, рубль у меня и сегодня нашелся бы, но в той комнате, где мой му-уж. И я уйти туда не могу: он снова будет валяться у меня в ногах, снова будет обещать. Как будто еще можно хоть что-то изменить. Боже мой, что он только мне не обещал — украсть обратно «Приказ» у вашего следователя, поклясться, что вы — не тот Корнилов, не улаганский, что... Одним словом, я иду к нэпману. Присматривать за квартирой.
— Ты? К нэпману?
— Ну, можно и не к нэпману, а к совответработнику. К спецу какому-нибудь. Секретаршей. Еще кем-нибудь. Конечно, странно, еще бы — я ведь того, кто меня возьмет, буду презирать, а в презрении к себе и к другим — чего только не сделаешь? Ручаться ни за что нельзя — все сделаешь!
— Леночка! У меня есть деньги, остались с моих нэпманских времен. Мне в соседней комнате обед готовят, и завтраки, и ужины, а я расплачиваюсь, хозяйка довольна. Приходи ко мне обедать?! И завтракать приходи. И ужинать.
— Может быть, проще и не уходить от ужина до завтрака? Ладно, давайте три рубля!
— Слушай, Леночка! Должны же меня арестовать?. Меня обязательно арестуют, а кому я отдам свои деньги?
— Этого мне не хватало — возиться с чужими деньгами!
— Хочу тебе помочь!
— Давайте три рубля! Вот так, вот спасибо! Если будете на воле — верну, если в тюрьме — принесу передачу. Я умею носить передачи, было время, научилась. И носить научилась и получать. До свидания. Спасибо.
Корнилов решил вить веревки, это мудрое было решение.
Он методом исключения пришел к нему: уйти из Веревочной заимки нельзя; разыскать Леночку Феодосьеву, продолжить с ней разговор — бессмысленно и тоже нельзя; ждать следователя в полном бездействии нет сил, нельзя. Веревки вить — можно!
Он подрядился к Буланову, зажиточному хозяину и хорошему мастеру, человеку жадному, но и в жадности немножко справедливому, они с Булановым выпили по рюмочке, поговорили пять минут о жизни, и Корнилов пошел в сарай.
Он сказал себе: «Поехали!» — и медленно-медленно стал пятиться задом, прокручивая между ладонями жесткую струйку кудели, осторожно и равномерно извлекая кудель из мешка, подвешенного на поясе.
Впереди, в той стороне, куда он был обращен лицом в том конце сарая, ходила по кругу лошадь, ходила, ходила, опуская и вздымая голову, казалось, что голова и придает лошади круговое движение, и вот она вращала деревянное колесо, а колесо наматывало веревку, а позади Корнилова, в той стороне, куда он пятился, навстречу ему, начинали свое движение деревянные чурбаки-противовесы, оставляя за собою гладкий след на земле, запорошенной серой кудельной пылью.
Скорости движения Корнилова и этих деревянных чурбаков должны были быть совершенно одинаковы, и вот Корнилов шел и шел неглубоким, длинным, узким желобком, вытоптанным в земле ступнями Буланова, его отца и матери, его дочерей и сыновей, его внуков и внучек.
Щелеватый, длинный сарай, сколоченный из горбылей, кое-где открывался свету большими проемами, и тогда видны были бурые стволы сосен, примятая травка, сосновые шишки, разбросанные по этой травке, а еще был виден краешек неба — предмет здесь посторонний и почему-то синий.
Саженей сорок в длину был сарай, три проема были в его стенках. Пропуская через руки жесткую струю кудели, медленно пятясь, Корнилов трижды сталкивался с этим синим предметом, всякий раз недоумевая: небо было нынешним, сиюминутным, каждое мгновение оно из синего могло стать белесым, потемнеть могло или еще посветлеть, это как ему вздумается, и такая изменчивость и готовность к ней совершенно не совмещались с постоянством труда, которым был занят Корнилов.
Ну да, люди однажды установили, как должен совершаться этот труд, в каких движениях, с какой скоростью, и с тех пор ничего уже не менялось в нем, ни одна мысль ничто больше и никогда в нем не изменила — такое было постоянство в этом труде, недоступное природе.
Вот Корнилов и чувствовал себя и там, и здесь — в тех временах, когда еще существовала тайна, когда неизвестно было, чем все, вся жизнь, кончится, к чему жизнь идет, и эта тайна, может быть, и была тогда причиной и смыслом жизни, и здесь он тоже существовал, где тайны больше нет и неизвестно есть ли причина существования? Необходимость — есть ли?