После бури. Книга первая
Шрифт:
Мысль, которую создает «мы», она ведь беспредельна...
«Беспредельна?! » — усмехнулось «мы».— А ну-ка, ну-ка — войди в эту беспредельность! На несколько шагов? Войди — и тотчас наткнешься на какую-то преграду, дальше которой для мысли хода нет! И справа, и слева, и сверху, и снизу — повсюду пограничные знаки, и перешагнуть их — ни-ни! Но какую геометрическую фигуру они ограничивают — треугольник ли, круг ли, квадрат ли — это неизвестно. Какими линиями ограничивают — прямыми, ломаными, синусоидами — неизвестно. Какой ограничивают объем и пространство — понять никак нельзя, невозможно. Крохотный это и вонючий закуток
«Господи, так хочется быть богом! Ведь был же когда-то! Был долгое время, год, а то и больше, а сейчас так и пяти минуток нельзя?»
Мы: «А зачем тебе?»
«Чтобы знать!»
Мы: «Что — знать?»
«Что нужно!»
Мы: «Вот остолоп, вот остолоп! Да кто же это знает все, что нужно знать? Ни один бог на свете никогда не знает этого!»
А тогда и в самом деле — какой смысл быть богом?
И когда это произошло? Когда накопление опыта жизни кончилось, а началось его расходование? В какой точке произошло-то? Для тебя? Для «мы»?
Никогда Корнилов не видел нереальных снов.
Он никогда не слышал во сне не слышанной прежде музыки, точно так же, как не видел красок, которых нет в ньютоновском спектре.
Не видел женщин, которых никогда не знал. Евгения Владимировна ему снилась, бестужевка Милочка снилась, Леночка Феодосьева приснилась недавно, но женщины незнакомые — никогда!
Папочка самарский снился с самых ранних лет но вот саратовский являлся уже только в состоянии полусна, полуяви.
И Великий Барбос — так же.
Боря с Толей — так же.
Пушкинский Евгений Онегин, репинский Петр Первый, толстовский Пьер Безухов — уж как были знакомы, знакомее самых близких людей, но в то время, как близкие и даже случайно встреченные, но реальные люди снились то и дело, эти, близкие, но нереальные, не слились никогда. Итак, сны были для него безукоризненной проверкой реальности — если что-то снится, значит, существует.
Флюиды, что ли, какие-то исходят от одного существующего предмета к другому существующему? Может, не только на земном притяжении, но и на взаимном излучении флюидов держится реальный мир, а все воображаемое, все изображенное на страницах книг, на полотнах художников и в скульптурах не обладает этим флюидным излучением? И потому никогда не снится Корнилову?
От Корнилова флюиды, конечно, исходят тоже, создавая подобие магнитного поля. Вот бы куда заглянуть — в это поле?! Посмотреть, проанализировать — что, как, почему? Почем стоит? В такую-то ночь это поле преотлично должно быть видно. Если уметь смотреть!
Действительно, ночь становилась все темнее, ночнее и ночнее — смотри, изучай, постигай самого себя, кто мешает? Решай — бежать или не бежать? Никто ведь не мешает, свобода!
Звуковая гамма будто бы соответствует цветам оптического спектра, и вот Римский-Корсаков и Скрябин видели ноту «ми» голубой, а «ре» — красной.
«Мысль человеческая,— подумывал нынче Корнилов,— тоже спектральна, то она черная, то — голубая, то — природно зеленая.
Научиться бы понимать, в каком цвете ты всякий раз размышляешь? И звоночек бы предупредительный, чтобы звонил при переходе мысли из одного цвета в другой?!
А не пойти ли в город Аул?
На улицу Локтевскую, в дом № 137? И не выкопать ли там из-под голубятни «Книгу ужасов», а тогда уже, с «Книгой»,— бежать? А с пустыми руками зачем бежать-то? Чего ради? Чего спасать? Свои собственные, Корнилова Петра Васильевича, грехи? Или — Корнилова Петра Николаевича? Или, может быть, уже третий явился Корнилов, бывший когда-то комендантом города Улаганска, и вот уже и его нужно спасать?»
А-а-а, ч-черт побери, а для чего все это ему? Эти мысли, мыслишки? Вопросы, вопросики? Логичные, сумбурные? Для чего?
А вот: если бы он хотя бы на один из них, совершенно безразлично на какой именно, мало-мальски удовлетворительно ответил — жить было бы должно. Это было бы бесспорным доказательством — должно!!! На воле или за решеткой, уже другое дело, это стала бы вопросом не столь существенным.
«Я, Корнилов Петр Васильевич, будучи заключенным в Забайкальском лагере военнопленных белых офицеров в 1921 году сменил отчество ВАСИЛЬЕВИЧ на НИКОЛАЕВИЧ, а под этим именем... » писал он еще несколько минут спустя при свете огарка, то и дело поглядывая на «ПРИКАЗ № 1».
Приказ лежал перед ним в развернутом виде.
«А Евгения Владимировна Ковалевская? — вдруг подумал он.— С ней-то — как же? Он жил под чу жим именем, а кто этому содействовал? Кто, кроме него самого, это преступное деяние совершил? Гражданка Ковалевская совершила! Совершила да и бежала из города Аула в неизвестном направлении — вот как было дело!
Какое юридическое дело, какое уголовное!»
«Нет,— решил Корнилов спустя еще минуту-другую,— нет, нет, не буду я и этого делать, ничего не буду писать, никаких признаний! Не надо письменного вида признаний и размышлений — не подходит! » Пусть по-прежнему будет вид устный — допрос УУР и его, Корнилова, ответы!
На другой день УУР не пришел. Ясно: хотел потомить Корнилова, попытать его:
«А ну, а ну беги, дорогой! На все четыре стороны, а я тебя поймаю! То-то смешно: никто тебя не арестовывал, а ты — убежал!»
А Корнилов-то, он на воине в окопах перед наступлениями не томился, что ли? В Забайкальском лагере не томился? В неизвестности не томился, что ли, когда ехал в телячьем вагоне в город Аул к неизвестной еще женщине Евгении Владимировне?
Привычное дело!
Убеждая себя, что — привычное, он прогулялся в город, походил по улицам Гоголевской и Пушкинской. На улицу Льва Толстого, к дому № 17, не пошел, не было желания.
Гоголевская и Пушкинская напомнили Невский и Литейный. Тем и напомнили, что те и другие он видел собственными глазами. Географическая общность мира в том и состояла, что все виденное своими глазами было Землею, реальным Земным шаром, а все остальные пространства — только понятиями о Земле, о Земном шаре.
Вот он и ходил по Гоголевской и Пушкинской, ждал настроения, все равно какого, лишь бы оно было, лишь бы пришло и потеснило томление, но настроения — никакого — все не было и не было.