После бури. Книга первая
Шрифт:
— Далеко-о-о! Так далеко, что едва видим друг друга! Вы — как? Вы от мысли к мысли всю жизнь думали, а я? Я от цветочка какого-нибудь — к мысли, от борозды пашенной — к мысли, от разговора с мужиком или с бабой на свадьбе или на погосте — к мысли. А впрочем, не знаю — мысли это мои или жизненное мое ощущение? Вот какая между нами большая, какая поучительная разница? Но, несмотря на разницу, я бы и еще и еще поговорил, ведь в некоторых интеллигентах действительно — что хорошо? Они к чужим словам любознательны и вот слушают, не перебивая. У нас, у простонародья, такого терпения нет,
— Подозрения? Но они же могут и не подтвердиться! Это еще надо выяснить!
— Надо, надо! Скажите-ка, Петр Николаевич, когда вы познакомились с гражданкой Евгенией Владимировной Ковалевской?
Не то чтобы Корнилов этого вопроса не ждал — ждал давно. Они давно с Евгенией условились, как и что отвечать, если кого-нибудь из них будут на этот счет спрашивать, все было продумано ими до подробностей, но а том-то и дело, что УУР в своих вопросах следовал тому именно порядку, который Корнилов давно определил как самый трудный, самый опасный для него порядок.
Таких вопросов, давно определил он, было три: о наследовании имущества Корниловым акционерного общества «Волга» — когда, при каких обстоятельствах?
о Евгении Владимировне — где, когда, почему, каким образом?
о службе Корнилова в белой армии — где, когда, кем? Кем служил?
Последнего вопроса пока еще не возникало, но он возникнет вот-вот, не мог не возникнуть.
Подробности УУР пока не выяснял, до конца свои вопросы не доводил, в протокол ничего не записывал, тем очевиднее становилось, что все это он откладывал на будущее, а сейчас как бы только составлял программу допроса. И очень точно он ее составлял!
Корнилов ответил, что встретил Евгению Владимировну в семнадцатом году, на фронте. Когда его легко ранило в левую руку. Вот сюда, здесь и сейчас остался след пулевого ранения. Его ранило, а сестра милосердия Ковалевская рану перевязывала. Ну, и...
УУР спросил:
— И на несколько лет вы расстались с Ковалевской, а когда вышли из лагеря белых офицеров, ее нашли, приехали к ней а город Аул. Так?
— Совершенно верно.
— Каким образом вы ее нашли? Переписывались? Во время гражданской-то войны?
— Нет. Не переписывался.
— Тогда — как же?
— Совершенно случайно. Мне указал ее адрес сосед по нарам в офицерском лагере.
— Ваш товарищ?
— Сосед по нарам.
— Фамилия товарища?
— Очень похожа на мою: Кормилов.
— Имя-отчество Кормилова?
— Там мы знали друг друга только по фамилиям.
— Он жив, Кормилов?
— Наверное, нет. Когда я выходил из лагеря, он был в тяжелом состоянии — сыпняк.
— Сыпняк... А ведь Ковалевская-то — необыкновенная женщина. Русская, скажу я вам, женщина. Может, во всем свете таких больше нигде и нет, только в России? Я-то ее знаю, в госпитале у нее лежал.
Корнилов промолчал.
— Когда вы расстались? Почему расстались? Снова было молчание.
— Не могу настаивать, но ежели ответите, буду признателен: была же причина, не просто же так расстались?
— Ковалевская не хотела, чтобы я был нэпманом, владельцем «Буровой конторы».
— Вот как! — воскликнул УУР.— Она догадывалась, она как знала, что вы не выдержите, откажетесь от «Конторы»! Как знала! Странно: вы перестали быть нэпманом, струсили, а она все равно уехала из Аула?
— Мы не смогли восстановить прежние отношения.
— Куда уехала Ковалевская?
— Мне это неизвестно.
УУР сочувственно задумался, и в паузе вот что случилось: папочки явились. Оба! Оба-два Константиновича, Василий и Николай Корниловы, один курносенький, в пенсне и, кажется, с веснушками, у другого на сухощавом лице ястребиным нос, одина — двокат, другой — инженер путей сообщения. Оба отнеслись к сыночку участливо: «Мы тебя не выдадим!» Оба полагали, что, если они явились в критический момент, заявили о своей моральной поддержке,— значит, дело в шляпе.
Вечное заблуждение отцов!
И опереточное мимолетное это явление было лучше, чем ничто, гораздо лучше, тем более что папочки промурлыкали какой-то куплетик, кажется, «Когда б имел златые горы...» Папочки были в смущении и ничего не требовали. Наоборот, они о чем-то просили. Ну да, они просили защитить их. Ведь когда защищаешь кого-нибудь, то не с такой очевидностью ощущаешь, что тебе самому совершенно необходима чьято защита!
Вот папочки и подсказывали Петруше: «Защити! Ну, если нас не можешь — защити Борю и Толю?!»
А — что? Стоило представить того и другого в веревочной слободе, чтобы понять, насколько они здесь беззащитны.
«Борю и Толю — не можешь? Ну, а Леночку Феодосьеву?»
Еще бы! Подумать только, что за человек Бурый Философ, и сразу же поймешь, что защищать Леночку совершенно необходимо.
«Леночку — не можешь? Ну, а Евгению Владимировну?»
Евгения Владимировна явилась на память странно: сперва с темными глазами, потом с голубыми.
«Это,— догадался Корнилов,— это при самой первой встрече вблизи крайних избушек Аула, на коровьем выпасе, глаза Евгении Владимировны показались мне темными. На самом же деле они были голубыми». За годы, которые они провели в любви, он так и не сказал ей о ее черноглазости, которая ему столь явственно когдато показалась. Жаль, жаль, что не сказал! Нынче особенно жаль этого стало.
Папочки еще порассуждали — кого бы сынок Петруша мог защитить, и как-то незаметно, бочком-бочком, исчезли...
А Великий-то Барбос? Ни слуха, ни духа, ни гугу.
Корнилов его упрекнул: «Истинно-то великие, они не трусливы!» А потом подумал и сделал скидку:
«Значит, так и надо Великому — умница! Знает, что делает! Значит, так и надо — не показываться на глаза УУР преждевременно!»
Однако же на что-то, на кого-то надо же было надеяться?! Хотя бы слегка? На кого-нибудь?