После бури. Книга первая
Шрифт:
— Отец переехал в Саратов, когда я был уже студентом в Петербурге.
— Одно другому не мешает... Почему не навеститьго? Родных людей?
— Не пришлось...
УУР встал, подошел к окну, сквозь немытые стекла поглядел на окрестности Верхней Веревочной, на Ту сторону, на тот солнечный день, который нынче Ту и эту Стороны обнимал, а когда вернулся к столу, снова сказал:
— Без нэпа снова был бы военный коммунизм, да... Страдание было бы великое, потери великие! Все народное, историческое, все окажется ненужным и лишним. Песни не будет, кроме «Наш паровоз, вперед лети, в коммуне остановка», сказки не будет. Выбора не будет,
— Чашки чая с самоваром за вечерней беседой и то не будет! — усмехнулся Корнилов.
— Не будет! Чая — не будет! Нет, вам волю давать в самом деле никак невозможно, вас надо в тюрьму и надолго. На всю жизнь! Чтобы, не дай бог, не выдумали новых теорий. У интеллигента, у него — как? Ежели для простого человека, для мужика, убийство без суда — это убийство без совести, то интеллигенту дай теорию, и вот он уже террорист и убийца по убеждению, по совести и по собственному геройству... Мало того, что он запросто человека убьет, он и творения истинно человеческие запросто уничтожит, да... Репина там, либо Льва Толстого, либо Дионисия! Повесит вместо Репина Татлина, Татлин-то при военном коммунизме изобразительным искусством в Наркомпросе заведовал! А что с него, с Татлина, взять, ежели у него теория! И новые веяния? И веяния все новые, все новые, а старое и народное ему как проклятие какое-нибудь, не более того?! Оно же под его теорию не подходит?!
— Но ведь вы же сами, вы сами объясняли мне недавно, в дружеской беседе, что народ надо перевоспитывать? И как можно скорее?!
УУР усмехнулся.
Он понял, чего стоит возмущение подследственного и его требование перенести допрос в служебное помещение, и в неожиданно дружественном тоне подтвердил:
— Ну еще бы не нужно было народ перевоспитывать, ежели он нынче — строитель коммунизма?! Конечно, нужно! Конечно, как можно скорее, пока железо еще горячо, пока революция в нем не остыла, пока в народе еще не разрушен дух общинности. Пока не упущена возможность повернуть его к коммунизму вместе со всей его историей, начиная с «Повести временных лет» и даже — более ранней...
А кончилось-то? Неожиданно случилось, нельзя было этого ожидать...
Корнилов несколько раз ощупывал рану на голове, она легонько, но свербила, зудилась, может быть, оттого, что заживала, но УУР вдруг спросил:
— Болит?
— Побаливает...
— Ну, так мы вот что, мы на сегодняшний день кончим. У меня и другие дела имеются, тоже неотложные, а вы чайку попейте. Отдохните. Приготовьтесь к дальнейшим вопросам, не завтра, так послезавтра мы разговор продолжим, да. А чтобы вам не скучно было, я вам книжечки принес. Три! Две Анатоля Франса, одну — Бернарда Шоу. Борю и Толю принес я вам, судя по всему, они любимые вами интеллигенты. Мыслительные люди, ежели не сказать — заумные! Вот и читайте на здоровье!
— Вы же говорили, вам эти книги еще нужно где-то взять? В какой-то, кажется, библиотеке?
— Это я так. Просто так, позондировать — нужны вам Боря с Толей или нет. Вот получите: это — Толя, а это — Боря... Но только не думайте, что ваше дело вам сойдет с рук, нет — не сойдет! Я вас закатаю, дорогой мой, и хорошо закатаю. Надолго и надежно! Тут уж ничего не поделаешь — нет для меня другого выхода, совесть не позволяет. Конечно, вы можете сегодня же убежать, скрыться, но напрасно: поймаю!
На какое-то время — на день, на два, на три, Корнилов почему-то сбился со счета — он остался один и действительно читал Шоу и Франса и спрашивал себя — а что же это было, что за допрос? Фарс какой-нибудь? Агитация и пропаганда какая-нибудь? Внушение? Вербовка куда-нибудь? Или это все-таки был допрос?
Не знаешь, что и думать...
Не зная, что думать, он думал: ну почему, почему, право, не съездил он в Саратов после смерти тамошнего папочки? Даже и не занимался бы в Саратове наследственными делами, ничем не занимался, а так — повертелся бы у кого-то на глазах, по улицам походил бы, местную газету почитал бы, и все! Теперь все было бы в порядке! Ведь чувствовал же он в свое время, когда вступал во владение «Конторой», что надо, надо съездить!
Кроме того, не зная, что думать, Корнилов все больше и больше думал о Леночке Феодосьевой, ее вспоминал.
Он Леночку-то знал давно. Ну как давно.
Приехал в город Аул, поселился у своей спасительницы Евгении Владимировны и тут же где-то вскоре познакомился с Леночкой. Когда именно — нет, не помнит. Вернее всего — на бирже труда, в очереди безработных, до того, как стал вить веревки в Верхней заимке. За прошедшие с тех пор годы Леночка не раз и не два то приближалась к нему, то отдалялась, совсем исчезала...
Так было: вдруг Леночка появляется в каморке на углу Локтевской с площадью Зайчанской, появится, поглядит на Евгению Владимировну и на Корнилова тоже, что-то такое поболтает, задумается, будто спрашивая у себя — туда ли она попала, куда хотела попасть, к тем ли людям? — ответит: нет, не туда и не к тем! — и убежит! Полгода ее нет.
Через полгода прибежит снова — проверить, не ошиблась ли она в тот раз? Может быть, люди-то все-таки — те? Нет, не те! — ответит самой себе через полчасика и убежит снова...
Ит. д.
А чего тут было проверять-то, в чем еще и еще раз убеждаться? — удивлялся Корнилов.— Ну разве Евгения Владимировна, святая женщина, могла быть близким человеком для Леночки, своим человеком?! Своим по духу, хотя бы по внешним каким-то признакам, по тому, что составляет женский разговор? Евгения-то Владимировна, она и понятия о таком разговоре не имела, а Леночка за ним и прибегала. Ну, положим, не только за ним, не только к Евгении Владимировне, и к Корнилову, разумеется, тоже, но не могли же они — Леночка и Корнилов — между собой беседовать, дальше и дальше знакомиться, если с Евгенией Владимировной у нее два слова не клеилось?
И получалось, что Леночка забегала на улицу Локтевскую, угол с Зайчанской площадью, будто бы для того, чтобы узнать, как там — все еще ничего не изменилось? Ах, ничего! Ну, тогда придется еще с полгодика обождать... Вот так, ни на кого не обижаясь и никого не обижая, как бы даже и несколько легкомысленно, она ждала и ждала своего часа.
Какой это мог быть час? Корнилов не понимал.
Зато когда стал нэпманом, понял.
Он тогда с улицы Локтевской переехал на улицу Льва Толстого, № 17, а Евгения Владимировна переезд не приняла, отвергла новое жилье — и с таким ожесточением, какого Корнилов даже предполагать не мог, для Леночки же улица Льва Толстого, № 17 оказался домом родным, и казалось, будто история этого дома с нею была связана, будто они друг без друга существовать не могли — она и этот дом, только какой-то нелепый случай их на время разлучил.