После бури. Книга первая
Шрифт:
И вот она говорила Корнилову:
«Зачем я пойду туда? Мне незачем идти, потому что — увы! — все уже совершилось, вы, Петр Николаевич, уже покинули меня, и это — навсегда. По крайней мере вы в памяти моей останетесь тем, кем были в нашей комнатке на улице Локтевской. Если же я хоть раз ступлю в ваше роскошество, в вашу новую квартиру, тогда и эта память будет разрушена, тогда у меня действительно не останется ничего. Ничего, ничего!»
Так она говорила, Евгения Владимировна, как и в первый день их встречи называя Корнилова на «вы». «Ты» отсутствовало в ее лексиконе всегда, всю жизнь, и Корнилов еще и еще убеждался в святости этой женщины и в собственном свинстве.
Однако
Этот человек со странным именем-отчеством — Петр Васильевич-Николаевич,— конечно, не был чем-то определенным, не был отчетливым характером и стадал от своей неопределенности, но тем более он должен был оставаться самим собой в той мере, которая была ему все еще доступна.
Он обязательно должен был себя в чем-то проявлять, — во владении «Буровой конторой», или в витье веревок, или в своей подследственности, в том хотя бы, что вот уже сколько лет он спасался от гибели, в том, что он всегда хотел жить и никогда — умирать.
И ни черта-то он не боялся в этом стремлении, хотя бы и собственности! Недаром он был философом, недаром родился в семье широко известного адвоката, он был убежден, что и не имея собственности, но занимая общественное положение, можно быть стяжателем и мошенником, добывать если не золото, так легкую жизнь, незаслуженную известность, славу и власть. Деньги — это ведь слишком примитивный и очевидный вид стяжательства, а мало ли еще каким оно может быть и бывает? С развитием цивилизации развивается и стяжательство. Притом даже и революция не отрицает собственности, самом элементарной, не говоря уже о цивилизованной. Хотя бы и пролетарии, заклятые враги собственности, разве они предполагают из поколения в поколение так и оставаться неимущими? Нет, они с помощью революции хотят стать людьми обеспеченными и не думают, будто это сделает их стяжателями. Пролетарии не боятся обеспеченности, а почему Корнилов-то должен ее бояться?
И без всяких с его стороны объяснений, не в пример Евгении Владимировне Ковалевской, его прекрасно понимала Леночка Феодосьева.
Она-то, Леночка Феодосьева, как раз в те дни,когда Корнилов еще и на Локтевской в святой келье обитал, и на Льва Толстого уже имел квартиру, когда уже перестал быть рабом, но и свободы еще не обрел, когда в неопределенном этом состоянии он чувствовал себя свиньей,— стала бывать у него на новой квартире.
Должно быть, поняла, что он нуждается в спасении от свинства.
Нет-нет, вовсе не было в ее целях перспективное знакомство с еще не старым, бессемейным и неожиданно разбогатевшим мужчиной, и даже неизвестно было — кто проявил больше презрения к обеспеченной жизни и к богатству Евгения Владимировнам которая, девочкой покинув родительский кров, никогда такой жизни не имела, или Леночка, направо-налево размотавшая огромное состояние, никогда об этом не пожалев, ни в чем себя не упрекнув?
Ей, бывало, кто-нибудь из «бывших» соболезновал: «Ах, Леночка-Леночка, если бы можно было предвидеть события? Если бы вы сохранили кое-что из своего состояния и во время революции уехали бы в Париж! Или в Прагу! Или в Сан-Франциско! А то надо же — Аул! Аульская биржа труда и черная работа!» Но на это Леночка неизменно отвечала: «Вот еще — стала бы я о Парижах заботиться! В Парижах, что ли, счастье?»
С Леночкой можно было пойти и посетить в те нескладные дни ресторан «Савой», недавно открытый опять-таки на Льва Толстого бывшим генералом от кавалерии с соответствующей фамилией — Кобылянский. Леночка была там как дома и поражала Кобылянского знанием русской и французской кухни, она украшала полуподвальный зал «Савоя» с затемненными зеркальными окнами, она Корнилову создавала легкое, приятное и очень уютное настроение, которого он в прошлой своей жизни почти никогда не испытывал; но можно было с Леночкой и никуда не ходить, развернуть на столе газетку, на газетку положить селедку, кусочек колбасы, и вечер опять проходил незаметно-мило и с каким-то неуловимым смыслом жизни. Или вот еще Леночка неукоснительно держалась правила: ей можно было подарить копеечную безделушку — и тут она краснела от удовольствия, голубые ее глазки сверкали, но стоило заикнуться о серьезной покупке, о платье каком-нибудь, о шубке, и она была оскорблена до глубины души: «Да за кого же вы меня считаете-то в самом деле?!» И это при том, что Леночка когда-то сама раздарила добрую половину своего огромного состояния.
«Мне с вами так интересно, так интересно! Ну вот,— говорила она Корнилову,— будто я совсем еще девчонка, в первый раз познакомилась со взрослым человеком! Да! Представляете себе — будто в первый раз?! А полюбить вас — нет, не смогла бы. Вы о себе что-то не говорите, что-то скрываете. Я завидую человеку, если ему есть чего скрывать,— у меня никогда ничего такого не было, но и любить человека с тайной, тайного человека — это не по мне, нет правильно делаете, что скрываетесь от меня, я не разболтаю, клянусь — нет! — но я, наверное, вас не пойму. У меня нынче самый умный возраст, я год тому назад была глупее, а через год-два, чувствую, поглупею снова, но даже и сейчас, в свои самые умные годы, я, наверное, не смогу вас понять, ну а что же дальше-то будет?! Когда я снова поглупею? Тем более что я ведь не против собственной глупости, кажется, с ней мне будет лучше...»
А вот Евгения Владимировна, умница, та думала, что, если она знает о Корнилове много, значит, знает о нем все!
Кстати: Леночка ни разу не помянула Евгению Владимировну, не спросила Корнилова — какие между ними сохранялись тогда отношения, а какие уже не сохранились, вообще ни словом не дала понять, презирает она аскетизм и святость Евгении Владимировны или уважает и побаивается их?
Корнилов удивлялся этой последовательности непоследовательной Леночки, этому такту взбалмошной Леночки, этой тайне Леночкиного поведения, которую она так непринужденно умела скрывать, говоря, что скрывать ей совершенно нечего.
То и дело для Леночки переставали существовать принципы, но если она сказала человеку «да» или «нет», человеку, с которым у нее добрые отношения, значит, это непоколебимо, это навсегда.
Леночка была женщиной до мозга костей, а в же время — совершенно анти-Евой, совсем другие генетические начала. Конечно, уже во времена Евы существовала анти-Ева, только ее вовремя не вписали ни в Библию, ни в другие какие-то метрики и скрижали, она осталась неизвестной в истории человечества, но она была — иначе откуда же было взяться Леночке? Не сама же от себя она возникла и произошла? Не из морской пены? Было, было что-то необычное в ее происхождении, нынче уже утерянное человечеством, женщиной — в частности.
Вот она умрет, исчезнет, и это будет тоже навсегда больше никогда ничего подобного тебе не встретится на Земле — ни этой простенькой мордашечки, ни этой фигурки, затянутой в строгое ситцевое платьице, ни того порывистого дыхания, которое не сразу и заметишь, заметив же, невольно начнешь прислушиваться, как будто каждый Леночкин вдох и выдох — это тоже «да» или «нет»...
Ну, а в чем-то главном, в мировом каком-то значении вместе с Леночкой навсегда уйдет и ее презрение к своей младшей сестрице — знаменитой, нерешительной и трусливой Еве.