После дуэли
Шрифт:
Натали. Что ж это время одних в могилу кладет, до тридцати не дожив, а других… Жуковский вон женился под шестьдесят.
Вяземский. Ну да, а еще скажи: Вяземский вот камергер стал! Так, что ли? Ну, душа моя, спасибо!..
Натали, не отвечая, встает и отходит к окну. Появляется Софи, лицо ее и прическа поправлены, черный платок на голове и плечах. Со словами «Князь Поль!» спешит к Вяземскому и приникает к нему. Он гладит ее по голове, по плечу: «Ну-ну, душа моя, что ж теперь! Не поправишь!»
Софи. Но как это, как? Что пишут? Что в подробностях? Как это могло быть!
Вяземский.
Софи. Истинно! Вы всегда верное мо найдете!.. Он жил сколько-нибудь? Завещание ли сказал? Как это все? Которого числа?… Ах, простить себе не могу, как обидела его однажды: он стихи написал мне в альбом, я сказала, они неудачны, – он вырвал и сжег на свече… А помните, князь, тот вечер, когда с Валуевым, Тургеневым и еще кто-то был, приехали от Тальони, с балета, Лермонтов шутил?…
Вяземский. Полно, душа моя, полно, не раскручивайте нервов себе… Служенье муз не терпит суеты, а наш пиита жил много, спешил, везде успеть хотел, вот и…
Софи. Я никогда не забуду, как провожали его весной, – была Додо Ростопчина, еще стихи ему на отъезд написала. А он был грустен, говорил, что не вернется больше, – как сейчас вижу его глаза, его уже армейский мундир… Я знаю, вы не цените его талант, как я, вам он далек, но кто лучше вас в России знает, что нужно литературе, чем жива она…
Вяземский. Жуковский, матушка, Жуковский. Да еще Александр Христофорович, пастырь литературного стада нашего, граф Бенкендорф!..
Софи. До шуток ли! Ну рассказывайте, рассказывайте, я не стану плакать… Да, а что при дворе? Знают? Что там?… Надо бы к Соллогубу послать… Господи, а что будет с Додо!
Натали. А про бабушку что? Она-то им одним жила.
Софи. Ах, о ней и думать страшно! Как только ей скажут!
Вяземский. Государь уж наверное знает, но в городе еще неизвестно. Так станете слушать письмо булгаковское?
Софи. Да-да, скорее. Ах, как это страшно, должно быть! Как нелепа смерть!..
Вяземский. Не нелепей жизни, душа моя. (Усаживается и достает письмо.)
Софи ставит к вазе с цветами портрет Лермонтова и готовится слушать и плакать.
4, Петербург, Соллогуб
Кабинет дорогого ресторана, ужин, доносятся звуки цыганской песни. За столом двое: Владимир Александрович Соллогуб (27 лет), модный в ту пору писатель, автор «Тарантаса», человек умный, хитрый, сложный, светский; сейчас искренне взволнован. И с ним поэт Иван Петрович Мятлев (45 лет), салонный завсегдатай, остряк, автор популярной тогда «Госпожи Курдюковой». Время от времени появляется лакей, при нем разговор писателей прерывается.
Тот же голос, что в начале предыдущей картины: «Также находились у Карамзиных поэт Иван Мятлев и сочинитель Владимир Александрович Соллогуб, кои вернулись ночью в город и продолжали беседу о помершем Лермонтове в ресторации Ильи Соколова. Как известно вашему превосходительству, оный Соллогуб имел приятельство с Лермонтовым; в посмертном изданъи „Современника“ Пушкина печатано было вместе „Бородино“ последнего и „Два студента“ повесть Соллогуба. В тридцать девятом же году в первой книге новых „Отечественных
Мятлев. Ты б поосторожней, Владимир Александрович! (Озирается.)
Соллогуб (с излишней бравадой). А, что там! Я уж, Иван Петрович, столько наговорил, что теперь не страшно. Да и знают они про меня все, что им надо, не беда!
Мятлев. Ты, Соллогуб, знаменитость, что тебе сделается!.. Ах, Мишу жалко! Ну как жалко!..
Соллогуб. Да уж! Судьба!.. Я – Соллогуб! Глядишь, и мы какой пули дождемся!.. Ну, ладно, ты слушай, коли не скушно, это ж все на моих глазах гало. Я-то тогда уж намелькался, свой человек в свете был, помнишь еще ту историю с Пушкиным?
Мятлев. Когда он тебе вызов послал?
Соллогуб. Ну да! Обидчив был, порох! Все честь жены оберегал, – решил, что и я грешен. Ну, я поехал, объяснился, помилуй, Александр Сергеич, извинения принес, он вызов назад взял, обошлось…
Мятлев. Отчего не ты опять на Дантесовом месте был!
Соллогуб. Не говори… Но не в том дело… Я, стало быть, вся и всех уж тогда знал, а Лермонтов едва явился, – ему Хитрово, Елизавета Михайловна популярите делала, через нее он и к Карамзиным вошел, и к Виельгорским, во весь круг наш. Рвался в свет. Ну, рвался. Но это двигался он как литератор, ты понимаешь. А вместе делал и еще один путь, со всею своей командой – Монго, Шуваловым, Трубецким – через вечера да балы у Энгельгардта и в Аничковом.
Мятлев. То-то ты его, беднягу, и вывел в своем романе, как он в свете принят! Как это там у тебя? Мрачный, демонический, а никем не принят, всем смешон…
Соллогуб. Ну-ну, Иван Петрович, ты сам знаешь, весь роман был в ироническом ключе… Я пред Мишелем не виноват, видит бог! Хоть он мою Софью Михайловну тоже магнетизировал и вообще… Нет, я не виноват (хочет уверить в этом еще и себя), да и он не серчал на меня за это… (Желая переменить тему.) Так ты слушаешь?
Мятлев (вздыхая). Слушаю, слушаю… Жаль Мишу!
Соллогуб. Так вот. Он является в свете много, настойчиво. А она, как ты знаешь, в ту пору особенно игрива была, ни одного большого маскарада не пропускала, любила инкогнито приехать, чужую карету брала, чаще Софи Бобринской, интриговала всех подряд, начиная с меня.
Мятлев. Наш пострел везде поспел!.. Эх, Мишу жалко!
Соллогуб. Да ты не смейся, слушай! У меня там ничего не было, – я себе не враг, чтоб с императрис интриговать. А эти-то, мальчишки, – один перед другим, – кто какую рыбку покрупней поймает… Ну, вот. А до самого не доносилось, думаешь: где она да с кем, да кем увлечена, да куда поехала, да что сказала? А тут еще Пушкин! Старший-то Трубецкой, Бархат, с Дантесом приятели были, кто не знает! А где Бархат, там и брат его, Серж Трубецкой, а где Серж, там и Шувалов, и Монго. А где Шувалов да Монго, там и…