После града
Шрифт:
Придя в себя, Саркисов оглянулся и успел увидеть только остроскулый, бледный полупрофиль Кашеварова.
Саркисова охватывало нетерпение. Ему хотелось скорее увидеть, как в эмалированной овальной ванночке совсем белые прямоугольники фотобумаги вдруг станут местами темнеть, воссоздавая пикантную сцену за вагонным столиком. Но он подавлял в себе это нетерпение. «Нет, прежде всего надо отдать записку».
И он не спрыгнул у развилки, в том месте, где от дороги отходила вправо накатанная ветка в запасной полк. Он
— Извини, Марина, но беспокою я тебя не по своей воле. Да что ты так смотришь? Вот послание прими. — Его выпуклые глаза сумели стать грустно-сочувствующими, а голос глуховатым.
Но Марина не видела уже его взгляда, не слышала голоса, она, все больше проясняясь, чуть шевеля губами, читала записку. А Саркисов видел ее загорелый лоб, пышный, пропадающий под косынкой зачес упругих вьющихся прядей, розоватую мочку уха и чувствовал, как заново наполняется пьяным и расслабляющим чувством к ней.
От Марины веяло запахом молока и луговых трав, и он хмелел от этих запахов. Ему хотелось опять, как тогда, у спуска к роднику, где они вечером случайно встретились, обнять ее, притянуть к себе… Но воспоминание об этом сразу обожгло память короткой, звонко отдавшейся в сухом сумеречном воздухе пощечиной. Саркисов почти как наяву снова ощутил упругий и резкий толчок в грудь и увидел взметнувшуюся в замахе маленькую, но сильную руку. Боль острым жаром растеклась по лицу, усиленная откровенно холодным и жестким взглядом.
А теперь вот Маринка жадно приникла к письму. Вон как светятся ее глаза, как улыбчиво шевелятся губы. Она вся там, с ним, с этим белозубым цыганистым капитаном.
А ему, Саркисову, пощечина…
И его с новой силой захватила жажда отплатить за обиду. Отплатить во что бы то ни стало. Как нестерпимо хотелось ему сбить с Марининых шевелящихся губ улыбку, погасить радость прикованного к записке взгляда, бросить на это красивое загорелое лицо боль. И он торопливо, горячечно подыскивал в уме слова.
А Марина дочитала записку и повернула к нему сияющее лицо.
— Спасибо тебе, Слава, за весточку. Большое спасибо. И еще знаешь что: не сердись на меня, давай будем друзьями?
Он сразу ухватился за это слово.
— Я всегда был тебе другом, Марина. Ты знаешь. И эту записку вез… Вот посмотри. Прямо со станции. — Он показал глазами на чемодан, на запыленные сапоги. — Но дружба, по-моему, в первую очередь, откровенность и правдивость. И я не могу не предостеречь тебя.
— От чего? — удивилась Марина.
— От излишней доверчивости.
— К кому? К Емельяну?
— К кому же еще!
— А ты не можешь говорить яснее?
— Да разве и так не ясно? — Он криво усмехнулся, взялся за чемодан. — Ты вот одну записку получила, а я кое-что своими глазами видел. Если захочешь, и тебе покажу. Но ты все-таки поверь просто дружескому
— Нет, Слава, — вдруг спокойно и сухо сказала Марина. — Твоему слову я не поверю. И Емельяна ты лучше не трогай, не порочь. Слышишь?
— Как знаешь, Марина, — Саркисов опять двусмысленно улыбнулся и пожал плечами. — Я тебе зла не желаю. Только, чур, меня потом не вини. Всего хорошего.
— Всего хорошего, Слава…
Она почти пропела эти слова. Ей не терпелось заново прочитать записку, прочитать наедине с собой, без свидетелей. Так, чтобы перед глазами были только эти строчки, а между ними плавали, лучась и будоража, его, Емельяна, глаза. Они у него черные-черные, в них столько живого и ласкового света…
До коровника было не больше полсотни метров, но она сумела идти так медленно, что перечитала записку трижды. И между строк плавали и лучились смеющиеся глаза Емельяна, его широкая белозубая улыбка, все его полное, молодое, густобровое лицо. Она видела его так отчетливо, так легко узнавала каждую черточку, что невольно сама улыбалась и разговаривала с запиской.
«Маринка, родная, здравствуй…» «Здравствуй, Меля, любимый…»
Она незаметно поглядывала по сторонам — никто не смотрит? — и прижимала записку к груди. Потом делала еще шаг и опять читала.
«…Не могу упустить этого счастливого случая и спешу написать хотя бы несколько строчек…»
«Спасибо, любимый, родной мой, спасибо…»
«…До боли жалко, что нет возможности самому заехать в Бруснички. А как хочется увидеть тебя! Пусть на одну минуту. Чтобы сказать всего два слова. Нет, три. Ты их знаешь. Знаешь, да? Помнишь?..»
«Знаю и помню, Меля. Как же я могу забыть эти слова?!»
«…Я послал тебе письмо с Урала, теперь напишу с фронта. И с нетерпением буду ждать ответа. Если бы ты знала, как много значат для меня твои письма! Но — этого не описать. Я расскажу тебе все-все при встрече. Я верю в нее. А ты?..»
«Я тоже верю, милый…»
«…Крепко целую тебя. Твой Емельян».
Прежде чем поцеловать записку, Марина посмотрела по сторонам.
И тут что-то заставило ее обернуться. От неожиданности она даже вскрикнула: почти на том самом месте, где они только что расстались, стоял Саркисов. Он пристально, с ухмылкой смотрел на нее.
Марина в недоумении остановилась, а он, резко повернувшись, торопливо пошел с колхозного двора к сельской околице.
Фотографии Саркисов показал Марине дня через два или три. Как-то под вечер постучался к ним, Созиным, в окно и попросил Марину выйти.
Она вышла, остановилась на крыльце. Он поздоровался и торопливо протянул ей несколько снимков:
— Вот посмотри. Чтоб не считала меня лжецом.
Из-под блестящего козырька фуражки, снизу вверх, на нее смотрели два бегающих выпуклых глаза. Саркисов, видно, торопился — все межбровье его было в капельках пота. И верхняя, вытянутая к середине губа, — тоже. Он то и дело покусывал ее.