После любви
Шрифт:
У не-Шона – шикарное телосложение.
Без всяких скидок на возраст. Даже настоящий Шон не обладает и никогда не обладал такими широкими плечами, такими упругими ягодицами, такими сильными стройными ногами. Облачись бармен в костюм серфера – со спины я не отличила бы его от Фрэнки. Положительно, фигуры Фрэнки и его парижского приятеля абсолютно идентичны, если бы Фрэнки не принял мученическую смерть, то со временем стал бы походить на не-Шона и Шона одновременно. Временные проекции людей друг на друга занимали меня и раньше, помнится, и лживый дядюшка Иса при первой нашей встрече казался похожим на состарившегося Ясина. Нуда, нуда, самое время думать о дядюшке Исе, и почему он только всплыл
Эстрагон, кориандр, базилик устилают логово торговца специями, и если я, преодолевая отвращение, вдруг решусь вызвать в памяти его лицо, то оно окажется переложенным листьями кориандра и базилика, перетянутым стеблями эстрагона. И уже над всем этим будет возвышаться седой бобрик, и уже сквозь все это будут мерцать белки. Светло-серый галстук и светло-серый платок в кармане пиджака на фоне эстрагона, кориандра и базилика выглядят нелепо…
Я останавливаюсь, как будто невидимая сила толкает меня в грудь.
Причем здесь светло-серый галстук и светло-серый платок в кармане пиджака? Традиционная арабская одежда, в которой дядюшка Иса комфортно существовал в Эс-Суэйре и в которой я запомнила его, не предполагает наличие галстука. И я по определению не могла видеть Ису в европейском костюме. Или могла?
Могла.
Мужчина лет пятидесяти, седоватый, хорошо постриженный, в костюме с галстуком и подобранным под цвет галстука платком. Краешек платка выглядывает из нагрудного кармана, и галстук и платок много светлее лица мужчины – смуглого, почти черного. Седой бобрик – черное лицо – мерцающие белки – светло-серый галстук – светло-серый платок.
Вот где я в последний раз видела Ису.
Не на террасе дома, купленного им для себя и племянников из Танжера, а на пленке: топчущегося у дверей в квартиру Мерседес! Странно, что я не поняла этого сразу же, при просмотре, и чем только была забита моя голова? Уж точно не мыслями о новоиспеченном жителе Эс-Суэйры, так органичен он был в роли обыкновенного продавца специй. Необыкновенного продавца, так будет вернее. Продавца со слишком правильной и слишком сложной речью, с безупречным французским – куда более безупречным, чем мой собственный французский и даже французский Доминика. Иса успел рассказать мне, что жил во Франции, и про жену с ребенком, погибших в автокатастрофе, – тоже. Единственное, что не подлежит сомнению: Франция.
Франция и квартира Мерседес. И дом в Эс-Суэйре, он был куплен не случайно. Что говорил мне насчет этого Доминик? По телефону, сегодня утром (господи, неужели только сегодня утром)? Угловой дом на перекрестке, ведущем к форту, продается. Дом, который был куплен совсем недавно, – и уже продается?! Почему бы и нет, если человек, продающий его, посещал квартиру, набитую оружием и еще черт знает чем, до чего у меня не дошли руки. А аппаратура, сваленная в потайной комнате? Чем она отличается от аппаратуры, которую я случайно обнаружила в доме дядюшки Исы?
Только количеством.
То, что франко-марокканский оборотень, старый гнус Иса знал Мерседес, не удивляет меня. И никак не влияет на мое отношение к ней – верховной богине и пчелиной матке. Почти мифу, что тоже соответствует статусу богини и пчелиной матки. Сегодня днем (господи, неужели только сегодня днем?) я имела глупость ревновать Алекса к Мерседес, я считала Мерседес другой, иной, не моей (моя была простой, хотя и прекрасной, как яблоко, танцовщицей, на раз управляющейся с самбой, румбой, пасадоблем и мужчинами заодно). Новая Мерседес впечатляет много больше, ревновать к ней самцов – все равно что ревновать к ней систему спутниковой навигации и все другие навигационные системы, и автомобили, и плакаты «capoeira», и оптические прицелы снайперских винтовок; все равно что ревновать к ней лунный свет или футболки с надписью «Рональдо» и «Рональдиньо». Попытки ревности обречены на провал. В ушной раковине Мерседес заключен мир, который то и дело спасают карликовые деятели, подобные Алексу Гринблату. В пряди волос на виске заключен другой мир, который то и дело разрушают карликовые деятели, подобные Алексу Гринблату. В теле Мерседес отыщется уйма миров, еще не тронутых или уже уничтоженных. Категории добра и зла неприменимы к ней абсолютно. Из того, что мне открылось в потайной комнате, из простреленной головы mr. Тилле и других простреленных голов следует, что Мерседес, скорее, Зло, – но это никак не влияет на мое отношение к ней, верховной богине и пчелиной матке. Больше того, я не удивлюсь, если и не-Шон окажется связанным с ней липкими нитями, лесками, которые используют для того, чтобы привести марионетку в движение.
Нет.
Я, пожалуй, удивлюсь.
И Мерседес – не так уж она всемогуща. Не так уж хороша.
Все дело во мне. В том, что мне отчаянно хочется ухватить кусок ее жизни (омерзительной, очаровательной, опасной, холодной, теплой, отчаянной). Потому как куски моей собственной давно стоят поперек горла. А ведь раньше я совсем не замечала этого, совсем. Не тогда, когда уезжала в Марокко, подальше от любви, а тогда, когда осела в Эс-Суэйре. И замерла в ожидании пришествия charmantepetite vieille.
Теперь, глядя на прямую спину не-Шона, на ножи, воткнутые в деревяшки (ими удобно кромсать плоть), на разделочные столы (на них удобно кромсать плоть), на шкафы с плотно прикрытыми дверцами (в них удобно прятать то, что осталось от плоти), – теперь я думаю, что могу до этого пришествия и не дожить. Подобные мысли должны бы были вызвать страх или, по меньшей мере, волнение, но ничего подобного я не чувствую.
Я вообще ничего не чувствую.
И потому никак не реагирую на не-Шона, по ходу легко вытащившего нож из деревянной подставки. А спустя совсем непродолжительное время становится ясно, что нож приготовлен совсем не для меня – для выложенного кафелем куска стены: он расположен в нише за вытяжным шкафом. Со стороны входа этот участок кухни не просматривался.
«Трак-трак-трак» – именно такой звук издает один из кафельных квадратов, когда не-Шон поддевает его ножом. Запустив руку в открывшийся провал, бармен вынимает оттуда плотный толстый конверт желтого цвета, больше похожий на бандероль. И только потом поворачивается ко мне.
– Вот то, что отдал мне Франсуа перед своим отъездом. Я должен был вернуть ему это. Ему… или тому, кто придет вместо него. Держите, конверт ваш.
Последний привет от Фрэнки перекочевывает мне в руки. Игра закончена, главный трофей получен, его очертания туманны, но я надеюсь, что скоро, очень скоро, они прояснятся. А вместе с ним прояснятся и обстоятельства смерти Франсуа Пеллетье. И он больше не будет для меня дельфиньим фанатом. Парнем, не удержавшимся в Иностранном легионе. Парнем, знающим толк в винах и сырах. Парнем, который не умеет целоваться. Парнем, чье умение вести телефонные разговоры на хорватском передалось ему от матери, уроженки Сплита. Парнем, проделывающим пижонские трюки с монетами.
Он станет чем-то большим.
Ведь от того, что скрыто в конверте, зависит и моя собственная судьба.
Не судьба Мерседес Торрес, обаянию которой я поддалась настолько, что захотела стать ею, – нет. Судьба Саш'a Вяземски. Или лучше вернуться к Саше Вяземской?
Я русская.
Я все еще – русская.
– Надеюсь, это вам поможет.
В голосе не-Шона мне слышится нежность. Его молодого друга нет в живых, но нежность не умерла, она все еще с ним, потому и переносится на того, кто пришел вместо Франсуа.