После Наполеона
Шрифт:
Итак, в ученом сообществе Европы через полтораста лет после его рождения произошел раскол, удивительно схожий с расколом в общественной жизни европейцев. В те же 1780-е годы, когда эра Просвещения сменилась эрой Революции, основанное Кеплером и Галилеем монархическое здание Математического Естествознания распалось на две независимые республики: Математическую и Физическую. Первая из них - президентская, а вторая парламентская; между ними дружественные дипломатические отношения; но они стремятся к разным целям, и не склонны к тесному общению.
Физики перешли от комплексного постижения законов Природы к изучению детального строения ее стихий - химических элементов. В этом деле господствует Эксперимент; вскоре лучший экспериментатор Европы - Фарадей откровенно заявит коллегам: "Если я чего-то в физике не понимаю без математики,
Напротив - Математическая Республика живет по законам, придуманным геометрами Эллады. Но есть одно отличие: эллины располагали лишь двумя разными математическими мирами (Арифметикой и Геометрией), а у европейцев 19 века таких миров много, и они сознательно увеличивают их число.
Например, Ньютон построил из производных и интегралов единый математический анализ. Но Эйлер разделил его на три независимых мира: функции действительного переменного, функции комплексного переменного и функции бесконечного множества переменных (то есть, вариационное исчисление).
Далее, Ферма создал алгебраическую теорию чисел. Сто лет спустя Эйлер и Ламберт выделили из нее аналитическую теорию чисел, и Ламберт отметил эту реформу блестящим открытием: доказал, наконец, что П - иррациональное число.
Тот же Ламберт впервые предположил, что постулат Евклида о параллельных прямых не выводится из прочих аксиом геометрии - и вот уже Гаусс, Больяи и Лобачевский рассекают единый мир Геометрии на несколько независимых миров.
Так будет и впредь: например, Гаусс уже задумался о том, всякое ли иррациональное число является корнем некоего целого многочлена. Через 30 лет Лиувилль построит первые числа, не обладающие этим свойством и теория чисел разделится еще раз: на алгебраическую и "трансцендентную". Так математическая наука плавно переходит от изучения ОДНОГО "естественного" мира моделей, навязанных человеку Природой ИЗВНЕ (через зрение и иные органы чувств) к изучению ВСЕХ ВОЗМОЖНЫХ модельных миров, навязываемых Природой ИЗНУТРИ человеческого мозга. Этот новый путь в науке кажется бесконечным.
Иное дело - в политике, где первыми на подобный путь вступили французские революционеры. У них был общий предтеча - Томас Гоббс, который впервые после Аристотеля предложил научную модель государства (как огромного квазиживого существа - Левиафана) и объяснил революцию, как естественный отбор среди левиафанов. Его ведут люди, которым стало некомфортно жить под властью старого монстра, и они строят новое чудище на месте прежнего.
Но Гоббс писал тяжело и непонятно для широкой публики. Через полвека его идеи обрели блестящую литературную форму под перьями Свифта, Вольтера и Монтескье - творцов социальной фантастики. Затем Дидро изложил новое учение в форме Энциклопедии, с участием многих ученейших умов Франции. Из читателей Энциклопедии вышло поколение экспериментаторов: Марат и Лафайет, Мирабо и Сийес, Фуше и Робеспьер. Они первые призвали народ строить новый мир с нуля, по своему вкусу. Но вкусы-то у всех разные а чтобы возглавить народную строку, надо встать на вершине власти! И пошла борьба за власть над народом - ради воплощения очередных научно-фантастических проектов в государственные учреждения. Робеспьер оказался самым везучим: он успел ввести во Франции две разные государственные религии. Сначала - культ Разума, где каждый гражданин волен (и обязан) сам решать, как следует кормить и воспитывать общего левиафана. Потом - культ Высшего Существа, волю которого воспринимает только первосвященник (он же - глава государства). Так Робеспьер побывал поочередно в роли Лютера и в роли Кальвина - и, конечно, поплатился за такой успех своею головой, но перед этим пожертвовал новым левиафанам тысячи голов французских граждан.
Таковы оказались плоды Просвещения - и теперь, когда революционный взрыв во Франции утих, поумневшие европейцы напряженно размышляют: как удержать самодеятельность новых пророков в рамках приличий, или как привить народам иммунитет к социальной демагогии ?
Первая задача, видимо, неразрешима в обществе, которое поразил научный прогресс. Но вторая задача разрешима - как показал опыт Англии, где ни пропаганда якобинцев, ни давление Наполеона не разожгли пожар новой революции. Что спасло англичан от континентального психоза ? Пожалуй, только промышленная революция - побочный продукт все той же научной революции. Если бы не огромная масса и качественное превосходство английских промтоваров над французскими или немецкими - откуда бы Джон Буль брал деньги для наема все новых континентальных армий на борьбу с Французской Республикой или Империей ?
Только огромная производительность труда рабочих-англичан на фабриках с паровой энергетикой сохранила им приемлемый уровень жизни даже в условиях континентальной блокады - и этим спасла английского левиафана от гибели в социальном взрыве. В какой мере этот английский урок может быть перенесен на общеевропейскую почву - хотя бы во Францию ?
Чтобы избежать новых революций, нужно дать народу две свободы: частной ЭКОНОМИЧЕСКОЙ инициативы (от фермеров до фабрикантов) и частной ИНФОРМАЦИОННОЙ инициативы (прежде всего - свободу печати). Первую из этих задач удачно решил Наполеон - и Бурбоны не в силах (да и не хотят) изменять сложившийся порядок. Иное дело - печать; во всех монархиях она находится под контролем правительства, которое держит монополию на политическую власть. Так было и в наполеоновской империи, где министры отвечали за текущие политические решения не перед парламентом, а только перед верховным правителем. И, конечно, не Бурбонам разрушать эту наполеоновскую систему! Ее постепенно разрушат малые революции 1830, 1848 и 1871 годов; лишь уход последнего Бурбона и последнего Бонапарта откроет перед Францией путь к социальному равновесию английского типа.
В Германии ситуация проще, чем во Франции. Здесь не было своей радикальной революции, а минимальные экономические реформы (вроде отмены крепостного права) совершались отдельными князьями под давлением французского примера или по приказу Наполеона. Но великого императора больше нет - а одолевший его Священный союз монархов Европы не способен и не намерен вести опережающие социальные реформы в Германии или в иной стране. Немцы оказались предоставлены сами себе - и начинается гонка за объединение Германии на основе единой монархии либо единого парламента.
То и другое уже было в Священной Римской империи Германской нации но два века назад Тридцатилетняя война разрушила эту империю, и немцы рассеялись по десяткам княжеств и королевств. Теперь пришла пора воссоединения - и лучшие шансы на роль гегемона имеет король Пруссии. Его войска решили исход битвы при Ватерлоо; в его столице действует первая немецкая Академия Наук, осененная именами Лейбница, Эйлера, Лангранжа и Гумбольдта. И хотя сам Фридрих Вильгельм 3 - ничтожество, но у него могут появиться толковые наследники, а у них - выдающиеся министры. Они уже родились: будущий полководец Мольтке - в год торжества Наполена при Маренго, будущий дипломат Бисмарк - в год его крушения при Ватерлоо. Возрождается и общегерманский парламент (рейхстаг), пока в форме таможенного союза германских княжеств, в котором начнется карьера Бисмарка...
Но всего важнее для немецкого единства и процветания стихийно сложившийся "парламент" из десятков германских университетов. Каждый немецкий князь старался украсить таким образом свою столицу и вот в посленаполеоновской Европе Германия имеет самую удачную систему высшего образования. Англия по привычке ориентируется только на Оксфорд и Кембридж; лишь недавно, с большим трудом и в противовес шотландскому Эдинбургу, был основан вольный Лондонский университет. Во Франции сеть университетов гораздо гуще - но в эпоху абсолютной монархии почти все лучшие умы стекались в Париж, и революция не изменила эту тенденцию. В Германии же политическая чересполосица способствует плюрализму научных школ; никто не удивляется, что "король математиков" Гаусс работает в провинциальном Геттингене, а лучшая астрономическая обсерватория действует в прусском Кенигсберге. Именно здесь в 1830-е годы Фридрих Бессель исполнит многовековую мечту астрономов: измерит первые расстояния до звезд и узнает размеры Млечного Пути. Одновременно в маленьком Гисене буйный либерал и великий химик Юстус Либиг создаст первую учебную лабораторию по органической химии. Много позже Бисмарк похвалит среднего учителя прусской гимназии, как воспитателя новых немцев - смышленых, упорных и предприимчивых в ремесле и в бою. Но гимназическая система может вырасти только вокруг мощной университетской традиции, и только в условиях быстрой индустриализации страны.