Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

После «Структуры научных революций»
Шрифт:

Второе истолкование, конечно, слабее первого. Оно требует тех же самых решений, однако не указывает правил, которым должны подчиняться эти решения. Вместо этого оно соединяет эти решения с оценочными суждениями (об этом я еще скажу), а не с измерениями или вычислениями. Тем не менее, рассматриваемые только как некие императивы, вынуждающие ученых к принятию определенных решений, эти указания способны оказать глубокое влияние на развитие науки. Группа, члены которой не хотят бороться с такими решениями (настаивая на других или вообще не принимая никаких решений), будет действовать заметным образом иначе и ее дисциплина будет развиваться иным образом.

Хотя рассуждения Лакатоса по поводу его предписаний часто выглядят двусмысленно, полагаю, его методология существенно зависит от второго их понимания. Он очень мало говорит об алгоритмах, посредством которых принимаются рекомендуемые им решения, и смысл его анализа догматического и наивного фальсификационизма в том, что он не считает возможным уточнение таких алгоритмов.

Но тогда его предписания – пусть не всегда по содержанию, но по форме – вполне тождественны моим собственным предписаниям. Они выражают те идеологические обязательства, которые должны принимать ученые для того, чтобы их деятельность была успешной. Следовательно, они социологичны в том же смысле и в той же степени, как и мои объяснительные принципы.

В таком случае я не понимаю его критики и не вижу, в чем, собственно, мы с ним расходимся. Однако одно из примечаний в конце его статьи намекает на ответ:

«Имеются две разновидности психологической философии науки. Согласно одной из них, никакой философии науки не существует, имеется лишь психология индивидуального ученого. Согласно другой, существует психология «научного», «идеального» или «нормального» мышления. Это превращает философию науки в психологию такого идеального мышления… Кун не видит этого различия» (с. 180, № 3).

Если я правильно понимаю, первый вид психологической философии науки Лакатос ассоциирует со мной, а второй приписывает себе. Однако в отношении меня он ошибается. Мы вовсе не так далеки друг от друга, как следует из его описания, а там, где действительно расходимся, его буквальная позиция потребовала бы отречения от нашей общей цели.

Лакатос отвергает объяснения, требующие обращения к факторам, которые индивидуальны для каждого ученого («психология индивидуального ученого» в противоположность «психологии… «нормального» мышления»). Однако в этом мы не расходимся. Я обращаюсь только к социальной психологии (я предпочитаю термин «социология») – области, которая вовсе не является индивидуальной психологией, повторенной п раз. Поэтому единицей моего объяснения является нормальная (то есть не патологическая) научная группа, члены которой, конечно, отличаются друг от друга, однако эти отличия не доходят до тех, которые делают каждого индивида уникальной личностью.

К тому же Лакатос склонен

отвергать даже те характеристики нормального научного мышления, наличие которых делает его мышлением человека. Видимо, он просто не видит другого способа сохранить методологию идеальной науки при объяснении наблюдаемых успехов реальной науки. Однако этот способ не годится, если он хочет объяснить практическую деятельность людей. Нет идеального мышления, следовательно, «психология этого идеального мышления» не может служить основой объяснения. Способ введения Лакатосом этого идеала также не годится для достижения его целей. Общие идеалы воздействуют на поведение людей, не делая их самих идеальными.

Мой вопрос заключается в следующем: каким образом конкретная совокупность убеждений, ценностей и императивов воздействует на групповое поведение? Мои объяснения следуют из ответа на этот вопрос. Не думаю, что Лакатос имеет в виду что-то еще, но если так, то в этой области мы с ним не расходимся.

Ошибочно истолковывая социологический базис моей позиции, Лакатос и другие мои критики неизбежно не замечают характерной особенности, связанной с признанием в качестве единицы нормальной группы, а не нормального мышления. Если дан общепризнанный алгоритм, говорят нам, пригодный для выбора между конкурирующими теориями или для установления строгой аномалии, то все члены научной группы придут к одному и тому же решению. Это произойдет, даже если алгоритм является вероятностным, поскольку все те, кто его использует, одинаково оценивают данные.

Однако влияние общей идеологии гораздо менее единообразно, ибо способ ее применения иной. Если все члены группы, осуществляющей выбор между альтернативными теориями, признают такие ценности, как точность, простота, сфера применимости и т. п., то конкретные решения отдельных индивидов будут тем не менее варьироваться. Поведение группы будет определяться общими обязательствами, однако на индивидуальный выбор будут оказывать влияние особенности личности, образования и усвоенные образцы профессиональной деятельности. (Эти переменные входят в область индивидуальной психологии.)

Многие мои критики рассматривают эту вариабельность как слабость моей позиции. Но при рассмотрении проблем кризиса и выбора теории это ее усиливает. Если решение должно быть принято при таких обстоятельствах, когда даже самые осторожные и взвешенные оценки могут оказаться ошибочными, жизненную важность приобретает то обстоятельство, что разные индивиды принимают различные решения. Как еще могла бы подстраховать себя группа в качестве целого [98] ?

Нормальная наука: ее природа и функции

Что касается используемых мной методов, то они не слишком отличаются от методов моих критиков-попперианцев. Конечно, применяя эти методы, мы приходим к несколько отличным заключениям, однако не столь отличным, как полагают некоторые мои критики. В частности, все мы, за исключением Туллина, разделяем убеждение, что центральными эпизодами в развитии науки – эпизодами, придающими ценность самой научной игре и ее изучению, – являются революции. Уоткинс сооружает соломенное чучело оппонента, когда приписывает мне «низкую оценку» научных революций, «философское отвращение» к ним или утверждает, что их «едва ли вообще можно называть научными» [99] . Именно открытие сложной природы революций в первую очередь привлекло меня к истории и философии науки. Почти все, что я написал с тех пор, было связано с ними. Уоткинс упоминает об этом факте, но игнорирует его.

Если мы согласны по поводу ценности революций, мы не можем полностью расходиться в вопросе о нормальной науке – именно эта сторона моей работы сильнее всего волнует моих нынешних критиков. По своей природе революции не могут исчерпывать всю науку: между революциями должно существовать нечто совсем иное. Об этом прекрасно сказал сэр Карл. Отметив, что я уже признал областью нашего принципиального согласия, он подчеркнул, что «ученые по необходимости разрабатывают свои идеи в рамках определенной теоретической структуры» [100] . Крометого, какидляменя, революции для него нуждаются в таких структурах, ибо они всегда связаны с отбрасыванием такой структуры или с заменой ее существенной части. Поскольку наука, которую я назвал нормальной, является исследованием в рамках такой структуры, то она же является необходимым дополнением революций. Неудивительно, что сэр Карл «смутно представляет себе разницу» между нормальной наукой и революциями (с. 52). Эта неясность – следствие его посылок.

Отсюда следует еще кое-что. Если жесткие структуры необходимы для науки, если отказ от одной неизбежно связан с принятием другой, с чем сэр Карл очевидно согласен, то приверженность ученого к определенной структуре нельзя рассматривать только как результат «плохого мышления… как следствие внушения» (с. 53). И этого нельзя объяснить, как считает Уоткинс, только ссылкой на господство третьесортного мышления, пригодного лишь для «рутинной некритичной деятельности» [101] . Такая деятельность существует и по большей части приносит вред. Тем не менее, если структуры являются предварительным условием исследования, их власть над умами не является чисто внешней и никто не может сказать: «Если захотим, то в любое время можем разрушить нашу структуру» [102] . Считать структуру существенной и в то же время полагать, что ее можно свободно отбросить, – это близко к противоречию. Мои критики становятся непоследовательными, когда принимают и то и другое.

Если бы только мои критики осознавали все то, что нас объединяет! Но они не осознают. Поэтому я попытаюсь показать, в чем мы с ними расходимся. Я утверждал, что выражение сэра Карла «перманентная революция», как и выражение «круглый квадрат», не описывает реальность. Структуры должны существовать и использоваться, прежде чем их можно разрушить. Отсюда не следует, что ученые не должны стремиться к постоянному разрушению структуры, хотя и не достигают этой цели. Выражение «перманентная революция» могло бы именовать важный идеологический императив.

Если мы с сэром Карлом целиком расходимся в отношении к нормальной науке, то именно в этом пункте. Он и его группа настаивают: ученые всегда должны быть настроены критически и стремиться изобретать альтернативные теории. Я же отстаиваю иную стратегию, признающую такое поведение только в особых случаях.

Это расхождение, будучи ограниченным вопросами стратегии научного исследования, уже не столь велико, как представляется некоторым моим критикам. Его можно конкретизировать еще больше. Все, что было сказано до сих пор, хотя и относится к науке и ученым, применимо также и к другим областям. Однако мои методологические предписания относятся исключительно к науке и к тем областям, в которых мы можем говорить о прогрессе.

Сэр Карл ясно выразил различие, которое я имею в виду. В начале своей статьи он пишет: «Ученый, занятый конкретным исследованием… может сразу двигаться к центру… существующей структуры… [и] общепризнанной проблемной ситуации… предоставляя другим заботу о том, чтобы включить его результат в тело научного знания». Философ, – продолжает он, – находится в ином положении» [103] .

Указав на это различие, сэр Карл тем не менее совершенно игнорирует его, рекомендуя одинаковую стратегию поведения как ученым, так и философам. При этом он не обращает внимания на следствия, которые вытекают из этого различия для исследования конкретных деталей, и на точность, которой требует от ученых структура зрелой науки.

Если не обращать на это внимания, стратегия сэра Карла кажется вполне применимой. Она не указывает конкретных форм развития, характерных, скажем, для физики, и не предлагает каких-либо дополнительных методологических предписаний. Если же дана некоторая структура науки, служащая руководством для конкретного исследования, то мои методологические рекомендации кажутся более предпочтительными.

Рассмотрим, например, эволюцию философии или искусства с конца эпохи Возрождения. Их часто противопоставляют сформировавшейся науке как области те, в которых нет прогресса.

Разница не может быть обусловлена отсутствием революций или способов нормальной практики. Напротив, задолго до того, как были обнаружены сходные структуры научного развития, историки изображали эти области как развивающиеся в рамках успешных традиций, прерываемых революционными изменениями художественного стиля, вкуса или философских позиций.

Различие не может быть обусловлено также отсутствием в философии и в искусстве попперианской методологии. Как заметила мисс Мастерман относительно философии [104] , это как раз те области, где данная методология проявляется наиболее наглядно: представители этих областей находят господствующую традицию слишком узкой, стремятся ее разрушить и постоянно ищут собственный стиль или собственную философскую позицию.

В искусстве, в частности, работа тех, кто не внес инноваций, оценивается как «вторичная». Этот унизительный термин не встречается в науке, где, с другой стороны, часто говорят о «беспочвенных фантазиях». Ни в искусстве, ни в философии тому, кто не сумел изменить традиционную практику, не удается оказать значительное влияние на развитие своей области [105] . Короче говоря, это как раз те сферы, для которых метод сэра Карла существен, ибо без постоянной критики и изобретения новых способов практики не было бы никаких революций. Замена методологии сэра Карла моей методологией привела бы к застою – именно по тем причинам, о которых говорят мои критики. Однако вовсе не очевидно, что его методология обеспечивает прогресс. Отношение между до– и послереволюционными практиками в этих областях вовсе не таково, как в зрелой науке.

Мои критики полагают, что существуют очевидные основания для этого различия. Такие области, как философия и искусство, не претендуют на научность и не удовлетворяют критерию демаркации сэра Карла. Иначе говоря, они не производят результатов, которые в принципе можно проверить посредством тщательного сравнения с природой.

Этот аргумент представляется мне ошибочным. Эти области не могут быть науками, поскольку не удовлетворяют критерию сэра Карла, тем не менее они способны прогрессировать так, как прогрессирует наука. В античности и в период Возрождения именно искусство, а не наука, давало признанные образцы прогресса [106] .

Некоторые философы нашли принципиальные причины, почему их область не может устойчиво прогрессировать, однако многие философы выражали сожаление по этому поводу Во всяком случае, имеется множество областей – я называю их протонауками, – в которых практика способна производить проверяемые утверждения, но которые тем не менее в своем развитии больше напоминают философию и искусство, чем развитую зрелую науку.

Я имею в виду, например, химию и учение об электричестве до середины XVIII столетия, учение о наследственности и о происхождении видов до середины XIX столетия и многие социальные науки наших дней. Хотя они и выполняют критерий сэра Карла, главными побудительными силами в этих областях являются и должны быть постоянный критицизм и непрерывный поиск новых оснований. Однако они прогрессируют не в большей мере, чем философия и искусство.

В протонауках, подобных искусству и философии, отсутствуют некоторые элементы, обеспечивающие существование очевидных форм прогресса в зрелой науке. Однако это еще не все, что способны дать методологические рассуждения. В отличие от моих критиков, включая Лакатоса, я не предлагаю средства для преобразования протонауки в подлинную науку и не думаю, что они есть.

Если, как считает Фейерабенд, некоторые социальные ученые почерпнули у меня убеждение в том, что они могут повысить статус своей области исследований, сначала договорившись по фундаментальным понятиям и принципам, а затем обратившись к решению головоломок, то они совершенно не поняли моей позиции [107] . Я могу здесь повторить утверждение, которое высказал при рассмотрении эффективности математических теорий: «Как в отношении отдельных индивидов, так и в отношении научных групп можно сказать, что зрелость приходит к тем, кто умеет ждать» [108] .

К счастью, пора зрелости наступает во многих областях, и нужно ждать и бороться за это наступление, хотя никакие предписания здесь не помогают. Каждая из признанных ныне наук возникла из какой-нибудь спекулятивной ветви философии природы, медицины или ремесла в относительно определенный период времени. Другие области, несомненно, переживут такой переход в будущем. И только после этого прогресс становится очевидной характеристикой такой области. Лишь тогда вступают в игру мои предписания, осуждаемые моими критиками.

По поводу природы этого перехода я довольно много сказал в «Структуре научных революций» и кратко высказался об этом при обсуждении критериев демаркации в предыдущих статьях данного издания. Здесь я ограничусь лишь общим наброском своей точки зрения.

Обратим внимание сначала на области, которые стремятся к детальному объяснению некоторой совокупности природных явлений. (Если, как указывают мои критики, мое дальнейшее описание подходит для теологии и для ограбления банков, это не имеет значения.) Такая область сначала обретает зрелость с появлением в ней теории и техники, удовлетворяющих четырем следующим условиям.

Прежде всего – критерию демаркации сэра Карла, без выполнения которого область не является потенциально научной: для некоторого множества естественных явлений из практики данной области должны следовать конкретные предсказания.

Во-вторых, для некоторого интересного подкласса исследуемых явлений предсказания должны быть устойчиво успешными. (Птолемеевская астрономия всегда предсказывала положения планет с признанными пределами ошибки.

Сосуществующая с ней астрологическая традиция не могла бы сказать заранее, за исключением наступления приливов и менструальных циклов, какие из ее предсказаний будут успешными, а какие – нет.)

В-третьих, техника предсказаний должна определяться теорией, которая, сколь бы метафизической ни была, оправдывает эту технику, объясняет ее ограниченный успех и предлагает средства для ее улучшения в отношении точности и расширения сферы применимости.

Наконец, улучшение техники предсказаний должно рассматриваться как первоочередная задача, требующая увлеченности измерениями и таланта.

Конечно, эти условия равнозначны описанию хорошей научной теории. Но поскольку нет надежды на существование полезных методологических

предписаний, то нельзя ожидать чего-то еще. Мой тезис – и мое единственное подлинное расхождение с сэром Карлом относительно нормальной науки – заключается в том, что с появлением такой теории заканчивается время непрерывной критики и изобретения альтернативных теорий. Ученые впервые получают альтернативу, которой у них не было раньше. Они могут применить свои способности в решении головоломок, лежащих в той области, которую Лакатос теперь называет «защитным поясом». Одной из их целей теперь становится расширение области применения теории и повышение точности существующих экспериментов, а также улучшение соответствия между теорией и экспериментами.

Другая задача заключается в устранении конфликтов между используемыми в их работе теориями и между способами использования отдельной теории в разных применениях. (Теперь я думаю, Уоткинс прав, утверждая, что в моей книге слишком мало говорится об этих внутри– и межтеоретических головоломках, однако попытка Лакатоса свести науку к математике, пренебрегая ролью эксперимента, идет гораздо дальше. Он не мог бы, например, так ошибиться по поводу несущественности формулы Бальмера для разработки модели атома Бором [109] .)

Решение таких и подобных им головоломок – вот основная деятельность нормальной науки. Хотя я не могу обосновывать это еще раз, они не являются, как утверждает Уоткинс, банальностями и не напоминают, как утверждает сэр Карл, проблемы прикладной науки и инженерной деятельности. Конечно, увлеченные ими люди являются особыми людьми, но таковы же и философы с художниками.

Конечно, даже если имеется теория, обеспечивающая развитие нормальной науки, ученые вовсе не обязаны заниматься решением головоломок. Вместо этого они могут вести себя как представители протонаук, то есть искать потенциально слабые места в теории, которых всегда достаточно, и стараться создавать альтернативные теории по поводу этих мест. Большая часть моих критиков полагает, что они обязаны делать это. Я не согласен, хотя только по стратегическим соображениям.

Фейерабенд искажает мою позицию, о чем я особенно сожалею, когда утверждает, например, что я «критиковал Бома за нарушение единства современной квантовой теории» [110] . Я характеризовал его как нарушителя спокойствия, а это едва ли согласуется с утверждением Фейерабенда. Я согласен с ним в том, что разделяю недовольство Бома, однако подчеркивание этого обстоятельства не достигает цели. Мне кажется, никому не удалось бы разрешить парадоксы квантовой теории до тех пор, пока их не удалось бы связать с конкретными техническими головоломками современной физики.

В отличие от философии в развитой науке именно технические задачи служат поводом и часто дают конкретный материал для революционного преобразования. Их наличие вместе с информацией, которую они поставляют, в значительной мере объясняют специальную природу научного прогресса.

Поскольку представители зрелой науки считают существующую теорию несомненной и используют ее, а не критикуют, то они имеют возможность исследовать природу с такой глубиной и тщательностью, которые в ином случае были бы недостижимы. Такое исследование в конце концов выделяет те пункты, которые порождают серьезные сомнения, поэтому ученые уверены, что развитие нормальной науки само подскажет, когда и где можно пустить в ход критицизм Поппера. Даже и в развитых науках методология сэра Карла может играть существенную роль в тех случаях, когда в нормальной науке выявляется нечто ошибочное, когда дисциплина погружается в кризис.

Все эти вопросы я достаточно подробно рассматривал и не буду останавливаться на них здесь. Поэтому данный раздел я завершаю, возвращаясь к обобщению, с которого начал. Не думаю, что позиция, набросок которой был дан выше, очень уж расходится с позицией сэра Карла, хотя мои критики много сил и места уделили именно этому. Лишь по одному вопросу наши расхождения становятся заметными. Я полагаю, что в развитых науках нет оснований для критицизма, и большая часть ученых не должна заниматься критикой. Когда такие основания появляются, первая реакция на них достаточно сдержанная.

Хотя сэр Карл и признает необходимость защищать теорию от первых атак, он в большей мере, нежели я, настаивает на поиске слабых пунктов теории. Поэтому расхождение между нами не столь велико, чтобы делать выбор.

Почему же в таком случае мои критики усматривают здесь решающее расхождение между нами? Одну причину я уже указывал: они чувствуют (я не разделяю этого чувства, да и в любом случае оно не имеет отношения к сути дела), что мои стратегические предписания нарушают принципы высокой морали. Вторая причина, о которой я буду говорить в следующем разделе, заключается в их очевидной неспособности увидеть в примерах из истории те сбои в функционировании нормальной науки, которые подготавливают революцию. В этом отношении особенно интересно использование примеров из истории Лакатосом, когда он описывает переход исследовательской программы от прогрессивного этапа к регрессивному (переход от нормальной науки к кризису), а затем отрицает важное значение этого результата.

Третью причину я должен рассмотреть здесь. Она выражена в критике, высказанной Уоткинсом, хотя в настоящем контексте он об этом не думал.

«В противоположность относительно четкому понятию проверяемости, – пишет Уоткинс, – понятие [нормальной науки], не обеспечивающей адекватной поддержки решению головоломок, является существенно неопределенным» [111] . С обвинением в неопределенности я согласен, однако ошибочно предполагать, будто это отличает мою позицию от позиции сэра Карла. В концепции сэра Карла, как говорит Уоткинс, точным является понятие принципиальной проверяемости. Я также опираюсь на это понятие, ибо ни одна теория, которая не была бы в принципе проверяема, не смогла бы функционировать или перестать функционировать в качестве основания для решения головоломок.

Хотя Уоткинс странным образом не замечает этого, я очень серьезно отношусь к тезису сэра Карла об асимметрии между опровержением и подтверждением. Однако в моей концепции действительно остается неопределенным, какие реальные критерии можно использовать при решении вопроса о том, виновата фундаментальная теория в конкретной неудаче при решении очередной головоломки или нет, и заслуживает ли этот случай более глубоких размышлений? Но это не отличается от решения вопроса о том, фальсифицирует ли результат конкретной проверки некую данную теорию или нет. И здесь решение сэра Карла столь же неопределенно. Чтобы вбить между нами клин, Уоткинс переносит четкость проверяемости в принципе в более неясную сферу проверяемости на практике без малейшего намека на то, как можно было бы осуществить такой перенос. Это не случайная ошибка, а стремление представить методологию сэра Карла как некую логику, а не идеологию.

Кроме того, учитывая утверждение, высказанное в конце последнего раздела, оправданно поставить такой вопрос: действительно ли то, что Уоткинс называет неопределенностью, является недостатком? Все ученые в процессе подготовки усваивают убеждение в том, что нужно чрезвычайно осторожно и ответственно подходить к разрушению теории, даже если имеются серьезные аномалии или фальсификации, – это жизненно важный элемент их идеологии. Вдобавок к аномалиям должны существовать примеры, что могли бы сделать новые теории. Если все это имеется, разные ученые будут приходить к различным оценкам в тех или иных конкретных случаях: там, где один усматривает причину кризиса, другой может видеть только недостаток способности к исследованию. Именно это отсутствие единодушия спасает их сферу деятельности.

Большая часть суждений о том, что какая-то теория перестала поддерживать традицию решения головоломок, оказывается ошибочной. Если бы все ученые поддерживали такие суждения, то не осталось бы ни одного, который смог бы показать, как существующая теория может справиться с известной аномалией, но обычно так не бывает.

С другой стороны, если бы не было ни одного ученого, который рискнул бы заняться поисками альтернативной теории, то не было бы революционных преобразований, от которых зависит развитие науки. Как говорит Уоткинс, «должен существовать критический уровень, на котором терпимое количество аномалий становится нетерпимым» (с. 30). Однако этот уровень не может быть одинаков для каждого ученого, и его нельзя задать заранее. Требуется лишь одно: каждый ученый должен осознавать этот уровень и видеть трудности, которые к нему ведут.

Нормальная наука: ее связь с историей

До сих пор я говорил о том, что если существуют революции, то должна существовать нормальная наука. Здесь допустим вопрос: существует ли то и другое? Туллин задает такой вопрос, а мои критики-попперианцы затрудняются увидеть в истории нормальную науку, от существования которой зависит существование революций. Вопросы Туллина особенно ценны, и для ответа на них мне потребовалось бы привлечь некоторые подлинные трудности, представленные в «Структуре научных революций», и соответствующим образом изменить мое первоначальное изложение. К сожалению, это не те трудности, которые видит Туллин. Прежде чем выделить то, о чем он говорит, нужно подождать, пока уляжется пыль, которую он поднял.

Хотя за семь лет, прошедших после публикации «Структуры», в моей позиции произошли важные изменения, мой интерес к макрореволюциям не сменился интересом к микрореволюциям. Эту смену интересов Туллин отчасти якобы «обнаруживает», сравнивая доклад, прочитанный в 1961 году, с книгой, опубликованной в 1962 году [112] . Однако доклад был написан и опубликован после выхода книги, и первое примечание в нем конкретизирует отношение, которое Туллин извращает.

Другое свидетельство смены моих интересов Туллин обнаруживает, сравнивая книгу с рукописью моей статьи, открывающей данный том [113] . Однако никто не замечал подчеркиваемых им различий, а моя книга с полной ясностью говорит о моих интересах, которые Туллин обнаруживает только в более поздних моих сочинениях. Например, в число революций, обсуждаемых в книге, включены такие открытия, как открытие Х-лучей и планеты Уран. «По-видимому, – говорится в Предисловии, – распространение [термина «революция» на подобные эпизоды] выходит за границы обычного словоупотребления. Тем не менее я буду продолжать говорить о таких открытиях как о революционных, поскольку мне представляется важным соотнести их структуру со структурой, скажем, Коперниканской революции» [114] . Короче говоря, научные революции никогда не интересовали меня как «что-то такое, что в отдельной области науки происходит не чаще чем один раз в двести лет» [115] . Меня всегда привлекало, что Туллин находит у меня лишь в последние годы: изучение конкретных случаев концептуальных изменений того типа, который часто встречается в науке и играет фундаментальную роль в ее развитии.

Аналогия с геологией, о которой говорит Туллин, полезна, однако не в том смысле, в котором он ее использует. Он обращает внимание на ту сторону споров униформистов с катастрофистами, которая касается возможности приписать катастрофы естественным причинам, и полагает, что как только эти споры закончились, «“катастрофы” стали чем-то единообразным и закономерным – подобно другим геологическим и палеонтологическим явлениям» (с. 43, выделено мной. – Т.К.).

Однако использование им термина «единообразный» ничем не обосновано. Помимо вопроса о естественных причинах, эти споры имели вторую важную сторону – вопрос о существовании катастроф, о том, можно ли приписывать основную роль в геологической эволюции землетрясениям и извержениям вулканов, а не явлениям эрозии и осадочным отложениям.

Спор по этому вопросу униформисты проиграли. Когда дискуссии окончились, геологи признали существование двух видов геологических изменений, обусловленных естественными причинами. Одни происходят постепенно и единообразно, другие возникают внезапно и носят катастрофический характер. Даже в наши дни волны прилива не рассматриваются как конкретный случай эрозии.

Соответственно этому и мое утверждение состояло в том, что революции отнюдь не являются непостижимыми единичными событиями. Как и в геологии, в науке также существуют изменения двух видов. Нормальная наука представляет собой кумулятивный процесс, в котором убеждения, принятые научным сообществом, пополняются, уточняются и расширяют сферу своего применения. Ученые обучаются делать именно это, и главная традиция англоязычной философии науки вытекает из анализа образцовых произведений, в которых воплощено обучение такого рода.

К сожалению, как отмечено в моей предыдущей статье, представители этой философской традиции обычно черпают примеры из изменений иного вида, которые затем соответствующим образом обрабатываются. В итоге почти не осознается широкая распространенность изменений, когда отбрасываются и заменяются фундаментальные концептуальные соглашения некоторой научной области.

Конечно, как отмечает Туллин, эти два вида изменений тесно связаны между собой: в науке революции не более сокрушительны, чем в других сферах жизни, однако признание непрерывности развития, проходящего через революции, не должно побудить историков или кого бы то ни было отказаться от понятия революции.

Слабая сторона «Структуры научных революций» – в ней только названо, но не проанализировано явление «частичной коммуникации». Частичная коммуникация никогда не была, как выражается Туллин, «полным [взаимным] непониманием» (с. 43). Этот термин обозначал проблему, требующую дальнейшего рассмотрения, а не нечто непостижимое. До тех пор, пока не исследуем ее тщательнее (я выскажу некоторые соображения по этому поводу), мы будем продолжать ошибаться относительно природы научного прогресса и познания в целом.

Статья Туллина не убеждает меня в том, что все научные изменения мы должны истолковывать одинаково.

Однако фундаментальный вопрос, поставленный в его статье, остается. Можем ли мы отличить простое уточнение и обобщение признанных убеждений от таких изменений, которые включают в себя их реконструкцию? В наиболее показательных случаях ответом будет очевидное «да». Теория спектра водорода Бора была революционной, в то время как теория тонкой структуры водорода Зоммерфельда – нет; астрономическая теория Коперника была революционной, а тепловая теория адиабатического давления таковой не была.

Эти примеры слишком радикальны, чтобы быть вполне информативными: существовало слишком много различий между сопоставляемыми теориями, и революционные изменения затрагивали слишком многих. К счастью, мы можем не ограничиваться ими: теория электрической цепи Ампера была революционной (по крайней мере для французских ученых), поскольку разделила течение электричества и электростатические явления, которые до этого концептуально не различались. Опять-таки и закон Ома был революционным и вызвал сопротивление, поскольку требовал объединения понятий, которые ранее применялись отдельно для тока и заряда [116] .

С другой стороны, закон Джоуля – Ленца, связывающий тепло, генерируемое в проводнике, с сопротивлением и током, был продуктом нормальной науки, поскольку и количественные эффекты, и понятия, необходимые для их выражения, уже были известны. На уровне, который не был очевидно теоретическим, открытие кислорода Лавуазье (не Шееле и, безусловно, не Пристли) надо признать революционным, поскольку оно было неотделимо от новой теории горения и окисления. Однако открытие неона таковым нельзя считать, поскольку уже обнаружение гелия сопровождалось введением понятия инертного газа и существовала периодическая таблица.

Поделиться:
Популярные книги

На границе империй. Том 9. Часть 3

INDIGO
16. Фортуна дама переменчивая
Фантастика:
космическая фантастика
попаданцы
5.00
рейтинг книги
На границе империй. Том 9. Часть 3

Не ангел хранитель

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
6.60
рейтинг книги
Не ангел хранитель

Право налево

Зика Натаэль
Любовные романы:
современные любовные романы
8.38
рейтинг книги
Право налево

Студент из прошлого тысячелетия

Еслер Андрей
2. Соприкосновение миров
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Студент из прошлого тысячелетия

Первый среди равных. Книга III

Бор Жорж
3. Первый среди Равных
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
6.00
рейтинг книги
Первый среди равных. Книга III

Фараон

Распопов Дмитрий Викторович
1. Фараон
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Фараон

Инквизитор Тьмы

Шмаков Алексей Семенович
1. Инквизитор Тьмы
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Инквизитор Тьмы

Барон устанавливает правила

Ренгач Евгений
6. Закон сильного
Старинная литература:
прочая старинная литература
5.00
рейтинг книги
Барон устанавливает правила

Сопротивляйся мне

Вечная Ольга
3. Порочная власть
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
6.00
рейтинг книги
Сопротивляйся мне

Сам себе властелин 2

Горбов Александр Михайлович
2. Сам себе властелин
Фантастика:
фэнтези
юмористическая фантастика
6.64
рейтинг книги
Сам себе властелин 2

Возвышение Меркурия. Книга 3

Кронос Александр
3. Меркурий
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Возвышение Меркурия. Книга 3

Повелитель механического легиона. Том VI

Лисицин Евгений
6. Повелитель механического легиона
Фантастика:
технофэнтези
аниме
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Повелитель механического легиона. Том VI

Личник

Валериев Игорь
3. Ермак
Фантастика:
альтернативная история
6.33
рейтинг книги
Личник

Наследница долины Рейн

Арниева Юлия
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Наследница долины Рейн