Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
– Ваш отец, верно, сильно любил ее? – спросила она то, что, наверно, и должна была спросить женщина.
Но Серпилин только молча кивнул, не ответил. В чем дело, что случилось? Что она такого сделала, эта сидевшая перед ним женщина, чтобы вдруг заставить его говорить здесь, при ней, о себе столько, сколько он, кажется, век никому не говорил? Какого черта его потянуло на эту исповедь и как это вообще можно заново рассказывать кому-то свою жизнь, когда тебе пятьдесят лет? И как она выглядит в ее глазах, эта твоя жизнь? Что она о ней думает? И надо ли, чтобы она вообще что-то думала о твоей жизни?
Он замолчал и уперся, сам себе сопротивляясь. И на его лице от этой борьбы с самим собой появилось то жестокое выражение, которое она сразу же заметила. Он умел быть жестоким к самому себе, таким был и сейчас. Но она не поняла этого; ей показалось, что он сейчас молча упрекает не себя, а ее.
– Не сердитесь, что я проголосовала на дороге и вскочила к вам на подножку. Я могу и соскочить… Но мне не хочется.
И в этот момент – не раньше, когда она ждала этого, а сейчас, когда не ждала, – он наклонился над столом и поцеловал ее лежащие на столе руки; одну и другую. А потом, разогнувшись и откинувшись на стуле, сказал:
– Это не вы проголосовали, а я. Так что если кого и спихивать с подножки, то как раз меня!
Это было сильно сказано. Пожалуй, даже слишком сильно, так, что вроде уже нечего было больше говорить.
Если угодно, это было признание в том, что ты ему необходима, и в устах такого человека оно звучало куда значительнее расхожих мужских слов о том, как ты хороша собой и как ты нравишься. То, что она все еще хороша собой, она знала, то, что нравится, не раз слышала и тоже знала. Знала и сейчас. А вот с какой силой, оказывается, он способен сказать ей про ее необходимость для него – этого не знала. И ни здравый смысл, напомнивший ей сразу же о тысяче вещей – о войне, о годах, о сыновьях, ни ее склонный к иронии ум – ничто не смогло помешать рождению простой и до глупости счастливой мысли: «Вот так и сводит людей судьба!» Хотя судьба еще не свела их и могла не свести.
Ничего не ответив на его слова про подножку, только сказав глазами, что никуда они оба не соскочат, она заговорила о делах. Сегодня – она знала это от начальника санатория – в Москву звонили по ВЧ из штаба фронта и нетерпеливо интересовались здоровьем Серпилина. Говорить ему об этом она не хотела, чтобы зря не волновать его, но некоторые меры считала нужным принять.
– На днях у нас здесь будет на консультациях главный терапевт армии, я вас к нему приведу, а вы уж потрудитесь произвести на него хорошее впечатление своим состоянием здоровья и видом, чтобы вдруг не застрять потом на комиссии. Не хочу, чтоб комиссия закончилась не так, как вы ждете. Если вас задержат, все равно душой будете уже не здесь, а там… А нам таких не надо.
Она улыбнулась, а он подумал, что раз зашла речь о его лечении, наверное, пора подниматься.
– Идите, вам и правда пора, – сказала она, встретив его выжидающий взгляд.
Сказала так потому, что сейчас, после всего уже сказанного ими обоими, ей осталось только одно из двух: или это, или «останьтесь».
4
В тот день, когда Серпилин с Батюком вдали от фронта, в Архангельском, вспоминали о члене Военного совета фронта генерал-лейтенанте Львове, Львов тоже вспомнил о Серпилине и, позвонив члену
– Когда прибыть? – спросил Захаров.
– Сейчас, – тоном ответа Львов подчеркнул неуместность вопроса. – Сколько вам надо на дорогу?
– Два часа.
– Жду вас.
Тому, что вызывал глядя на ночь, даже не спросив при этом – можете ли сейчас выехать? – удивляться не приходилось. У Львова свой распорядок дня – любит работать по ночам, а какой распорядок у других и когда они успевают спать, его не интересует.
Чертыхнувшись, Захаров надел шинель и, прежде чем ехать, зашел к исполняющему обязанности командарма, начальнику штаба Бойко.
– Поужинаем? – спросил Бойко.
Обычно они – так это было заведено еще Серпилиным, – закончив все дела и подписав все бумаги, намечали планы на будущий день и вместе ужинали.
– Не могу, – сказал Захаров. – Зачем-то понадобился товарищу Львову.
– Сейчас?
– Лично, срочно! Даже поинтересовался, за сколько доеду. Чего-либо особого в штабе фронта сегодня не почувствовал?
– Наоборот. За весь день всего два раза звонили.
– Значит, он в сегодняшнем номере нашей армейской газеты что-нибудь на ночь глядя обнаружил. Или передовая не такая, или сверстали не так. Или свежая идея пришла, с которой подождать до завтра сил нет… Мог бы и по телефону, но, наверно, решил лишний раз поднять по тревоге, проверить мою боевую готовность!.. Бывай здоров.
– А как же с поездкой в семьдесят первый корпус? – спросил Бойко.
– Поедем в семь, как условились. Как встанешь – позвони, разбуди. А если надолго задержит, прямо там и съедемся, в дороге посплю.
Захаров вздохнул, устало погладил круглую седую голову и вышел.
Водитель дремал, навалясь на руль.
– Поехали, Николай, – сказал Захаров, толкая его в плечо и садясь рядом. – Если засну, учти: за час пятьдесят минут должен довезти до места.
Но, несмотря на усталость, против ожидания спать не потянуло.
– Товарищ генерал, – заметив, что Захаров не спит, спросил водитель, ездивший с ним еще до войны, когда Захаров служил в Московском военном округе, – не слыхали, когда командующий армией вернется?
– Кто его знает. Писал, что поправляется, но последнее слово не за ним, а за медиками. Почему спросил? Так просто или солдатская почта что-нибудь на хвосте принесла?
– Так просто. Вижу, вы без него скучаете…
Захаров действительно скучал по Серпилину, хотя скучать времени не было. Армия пополнялась людьми и техникой, готовилась к боям и к форсированию водных преград. Каждый день то учения и тренировки, то сборы командного и политического состава, то поверки. Считается затишьем, а на деле ни сна, ни отдыха.
«Скучать» – это слова! Это проще всего. А суть дела – чтобы и без Серпилина все шло своим чередом.
«Бойко молодой, еще год назад – полковник, а тут – един в двух лицах; на плечах и то, что сам раньше тянул, и то, что – Серпилин. Разрывается, но делает, и даже нельзя сказать про него, что разрывается. Весь в поту, а мыла не видно», – с уважением вспомнил о Бойко Захаров, не любивший людей, которые везут свой воз кряхтя, всем напоказ.
«Зачем он меня вызвал?» – думал Захаров о Львове.