Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
«Чего ты так стараешься? – подумал он про Львова. – Может, тебе это в Серпилине не нравится, биография не устраивает?.. Товарища Сталина устраивает, а тебя нет?..»
5
После того как Захаров ушел, Львов еще с минуту неподвижно просидел за столом, продолжая смотреть прямо перед собой в стену, туда, где раньше стоял Захаров.
Потом вынул из кармана бриджей ключ от несгораемого ящика, вышел из-за стола, нагнулся, открыл ящик, достал оттуда книжку с бланками шифротелеграмм, снова закрыл ящик, спрятал ключ в
Он редко ложился спать раньше пяти утра. Но сегодня в четвертом часу ночи чувствовал себя усталым больше, чем обычно.
Разговор с заупрямившимся Захаровым был только концом длинного и трудного, восемнадцатичасового рабочего дня, в течение которого он потратил на себя лично всего двадцать минут: десять на обед и десять на ужин. Завтрак не в счет: два стакана крепкого утреннего чая он, как всегда, выпил, просматривая в это время с карандашом в руке очередные номера фронтовой, армейских и дивизионных газет.
Потом поехал во второй эшелон, выслушал там доклад заместителя командующего по тылу, записал в блокнот полученные данные и до позднего вечера ездил по фронтовым тылам, проверяя, как обстоит дело в действительности.
Он побывал на двух артиллерийских складах, потом на складе горючего, потом проверил поступление авиационных заправок на одном из аэродромов, оттуда заглянул в госпиталь, который вопреки докладу все еще не передислоцировался вперед, и, наконец, поехал сначала на одну, потом на другую станцию снабжения, куда по железной дороге поступала главная масса тех грузов, без которых нельзя было начинать наступление.
Собственно говоря, по распределению обязанностей основной контроль над всем, что относилось к тылам и снабжению, лежал не на нем, а на втором члене Военного совета. Но, считая, что тот не справится с этим, Львов действовал через его голову.
Привычка считать почти всех работавших с ним людей недостаточно сильными для того дела, на которое их поставили, была для него неотъемлемой частью сознания собственной необходимости.
Если бы он считал иначе, он бы недоумевал: зачем он здесь и почему послан?
Сознавать себя человеком, предназначенным исправлять чужие промахи, настолько вошло у него в плоть и кровь, что, еще направляясь к новому месту службы, он уже заведомо считал, что те, с кем ему предстоит встретиться, не делали до его приезда всего, что должны были делать.
Он вернулся сегодня после поездки по тылам одновременно и недовольный и удовлетворенный. Недовольство деятельностью других людей вызывало в нем чувство удовлетворения собственной деятельностью.
Нельзя сказать, чтобы дело со снабжением их фронта к предстоящему наступлению шло плохо. Но картина выглядела менее безоблачной, чем в утреннем докладе заместителя командующего по тылу.
Вопреки графику не подошло несколько эшелонов, на одной из станций простаивали порожние вагоны, а на другой грузы первой очереди были загнаны на дальние пути и разгружались позже грузов второй очереди.
Кроме того, имелись основания думать, что по крайней мере два из неподошедших эшелонов были кем-то задержаны по дороге и переадресованы на соседний фронт.
Обо
Этим он и занялся сейчас, положив перед собой рядом свой блокнот с записями и книжку с бланками шифротелеграмм.
Написав все три шифровки, Львов крикнул через дверь: «Шлеев!» И когда тот со своим заспанным лицом появился в дверях, приказал ему позвать шифровальщика.
Шлеев вышел. Львов поднялся из-за стола, чтобы убрать книжку с бланками шифротелеграмм обратно в несгораемый ящик, и, сделав это, снова сел за стол. Превозмогая усталость и желание перенести на завтрашний день писание того самого главного документа, который ему предстояло послать в адрес Сталина, он все-таки решил сделать это сегодня, не откладывая. Надо было только еще раз подумать над всеми сторонами дела, а главное, над ясностью и краткостью своих аргументов.
То, о чем Захаров, уезжая от Львова и злясь на него, думал как о главном, для самого Львова главным не было. И намерение переместить начальника политотдела армии Черненко, и желание найти поддержку своей идее заблаговременной замены Серпилина – все это, вместе взятое, было только частью тех тревог, которые владели Львовым перед лицом предстоящего летнего наступления.
Полтора месяца назад, когда тот фронт, где Львов довольно долго, дольше, чем на других фронтах, был членом Военного совета, разделили на два, назначив на оба фронта новых командующих, самого Львова послали сюда, где, по сути, все создавалось наново.
И хотя после разделения на том, другом, фронте оказалось вдвое больше сил, чем на этом, Львов не позволил себе усомниться, что его назначение на этот второстепенный фронт было правильным и нужным для дела. Видимо, Сталин счел, что именно он, Львов, не отступая перед трудностями, сделает все, что необходимо для будущей боеспособности этого вновь созданного фронта. А если кто-то будет мешать, доложит без колебаний, невзирая на лица.
Мысль о том, что его судьбой, как бы она ни оборачивалась, всегда распоряжается сам Сталин, и никто другой, эта мысль, имевшая основания и давно превратившаяся в уверенность, облегчала Львову самые тяжелые часы его жизни. С этой уверенностью он без раздумий принимал на себя обещавшие трудную жизнь поручения. С этой уверенностью после неудач готов был безропотно пойти хоть на полк, если это сочтет нужным Сталин.
Кто знает, что осталось бы от этой безропотности, если бы он усомнился: а не причастен ли к решению его судьбы еще и кто-то другой? Но как раз этого ему в голову не приходило, и он под ударами судьбы оставался самим собой, человеком, беспощадно докладывавшим Сталину о действительных и мнимых ошибках и пороках других людей и еще ни разу в жизни не попросившим снисхождения для себя самого.
Конечно, когда его вдруг назначили на этот фронт, ему пришлось заставить себя счесть это в порядке вещей. Но привычка к насилию над собой, над первыми естественными чувствами обиды и горечи уже давно стала такой неотъемлемой частью его натуры, что он даже гордился своей способностью не считаться с собственными чувствами.