Последнее лето (Живые и мертвые, Книга 3)
Шрифт:
Таня сказала про парторга «поплакали о нем с мамой» так, словно она часто плакала, словно это самое обыкновенное для нее дело – плакать.
И Синцов подумал, что это, наверное, совсем разные для нее слезы: те слезы, про которые она вспомнила, – женские слезы, их женщины между собой за слезы не считают; а слезы при нем, при мужчине, это другие – редкие, тяжелые слезы…
Синцов стал расспрашивать, как все с ней было, из-за чего получились преждевременные роды и как все вышло потом. Но она, видно, так перемучилась со всем этим, что сейчас говорила нехотя. Словно
И врачей, и медсестер, и санитарок в роддоме – всех подряд хвалила, хотела подчеркнуть, что никто во всем, что с ней случилось, не виноват, кроме нее самой. Даже про пассажиров в поезде, когда ехала беременная туда, в Ташкент, не забыла сказать, что заботились о ней и за кипятком бегали, не выпускали из вагона, чтоб не поскользнулась и не упала.
А о себе самой сказала сердито, словно о ком-то другом, к кому давно приглядывалась:
– Бывают же такие несчастные, нелепые женщины… Ничего-то у них не выходит, ничего-то не получается, все не как у людей…
Потом сказала про девочку, вдруг сама – он не спрашивал, боялся спросить – сказала, что девочка была не такая уж маленькая, хотя и недоношенная.
– Хорошая девочка. Чистенькая. Когда приносили, показалась здоровенькой. Поэтому и поверила им, что живая, когда потом сказали, что не приносят из-за инфекции. – И горестно заключила: – Никто ни в чем не виноват. Я одна виновата. Дохлая, не смогла тебе родить. Она из-за меня не выжила. Из-за того, что я дохлая такая.
Синцов, придвинувшись к ней, целовал ее руки, лицо и голову. Целовал нежно и долго, стараясь дать ей почувствовать всю свою любовь к ней, заставить понять, насколько он ее любит.
А она лежала неподвижная и печальная. Лежала и молчала. Потом сорвалась с места и изо всей силы прижалась к нему сама. И не хотела отрываться, хотела, чтобы он был с ней. И даже говорила шепотом такие вещи, которых раньше никогда не говорила. Потом снова, как прошлый раз, положив голову ему на грудь, стала рассказывать, как, явившись после возвращения к начальнику медико-санитарной службы, почувствовала себя виноватой, что на три месяца уезжала с фронта.
– А для чего уезжала? Ни для чего! Просто так. А там, в тылу, знаешь, как тяжело живут… Даже говорить не хочется. И перед ними стыдно, что приезжала. И здесь стыдно, когда ни с чем вернулась. Попросила у начмеда, чтобы он меня в полк послал.
– Со мной бы до этого поговорила!
– А что с тобой говорить? Ты же со мной не говорил? А мне было стыдно, хотелось как-то загладить. Все-таки там, считается, тяжелей. Хотя у нас тоже много работы. Работать везде одинаково, а… – Она не договорила, но он понял: речь шла не о тяжести работы, а об опасности.
– Ну и что он? – спросил Синцов про начмеда, вспомнив этого хмурого, бровастого генерал-майора, приезжавшего только вчера к Серпилину с докладом.
– Выгнал. Сказал: «Работай, где работала, а будете трепыхаться, рапорта подавать – я тебя вчистую упеку. Назначу комиссию и признаю ограниченно годной». Вынул из гимнастерки зеркальце и сунул мне в нос: «Погляди, на кого похожа».
Синцов услышал, как она усмехнулась, дрогнула щекой у него на груди.
– Разве я плохо выгляжу?
– Нет, – сказал он. – Хотел даже сказать тебе, что хорошо.
– А чего же не сказал?
– Побоялся.
– Ну и глупый, – счастливо сказала она. – Я так рада, что сегодня хорошо выгляжу. Я это сразу поняла, когда свечку зажгла, а ты стоял и смотрел на меня. Но все равно хотела от тебя это услышать. Я тебе записку написала такую спокойную, потому что конверта не было, так просто сложила вчетверо. Я, конечно, не думала, что Росляков может ее прочесть, а все-таки неловко, когда незапечатанная. Понял, да?
– Конечно. – Синцов вспомнил завезшего ему записку заместителя начальника медслужбы армии, горбоносого, щеголеватого подполковника Рослякова. – Он никогда не пробовал за тобой ухаживать?
– Только раз, – сказала Таня. – Когда тебя еще не было. А потом понял и переключился. Он хороший, у него только вид такой – бабника.
Но Синцов думал сейчас не о том, хороший или нехороший человек Росляков и какой у него вид, а о ее словах «когда тебя еще не было». В самом деле, было время, когда его еще не было! Смотря что считать этим временем?
Он рассказал ей, как Серпилин во время поездки в войска вспоминал про нее и про то, как они тогда, в сорок первом, все вместе переходили вброд Проню.
– Сказал, что, если у тебя со здоровьем будет плохо, надо полегче должность подыскать.
– Ничего мне от него не надо, – ожесточенно сказала Таня. – И ни от него, ни от кого. Три месяца проболталась в тылу в свое удовольствие, а теперь мне еще должность будут полегче подыскивать!
– Зачем так говоришь о себе?
– Затем говорю, что так и есть. Три месяца в том отпуску пробыла, который на войне никому не положен.
– Как будто от тебя зависело… Что ты себя мучаешь? Ведь если бы…
Но она не дала ему договорить:
– Что «если бы»? Если бы по-другому – не здесь бы я сейчас была и не тебя бы нянчила. – Она сказала это почти враждебно к нему, а в то же время тихонько притянула его голову к своей груди. Снова оторвавшись от него, она полусидела, прислонясь к стене, приткнув за спину подушку. – Вскакивала бы сейчас кормить. У меня знаешь сколько молока было? Когда не надо, так оно бывает!
И он вспомнил, как она, уезжая, говорила ему с тревогой: «А вдруг у меня молока не будет? Единственное, чего боюсь».
– Бабой была бы, с ребенком бы по ночам сидела, а не майора, подругу прогнав, принимала, – сказала она, не отпуская его голову.
– Чего ты плетешь?
– Конечно, плету. Потому что к одному себя приготовила, а другое вышло. Вот и бросаюсь сама на себя. И на тебя тоже, как дура какая-нибудь. Как будто ты в чем-то виноват!
– Никто ни в чем не виноват.
– Конечно, никто ни в чем не виноват. Так легче всего думать, – сказала она таким далеким и отчужденным голосом, словно в эту минуту вспомнила что-то совсем другое, чем все то, о чем они говорили.