Последнее время
Шрифт:
Айви присмотрелась и замерла.
Она сидела на краю поляны. В середине поляны стоял Прощальный дом. В доме лежал Арвуй-кугыза – а скорее, его уже оставленная оболочка. Уже наступило утро, из-за верхушек дальних сосен показалось солнце, а из-за стволов – Круг матерей, за которым брели с полсотни самых стойких мары, бдивших всю ночь ради ее завершения.
Айви замерла, подумала, аж покачиваясь от усердия, что уместнее – подойти к остальным или так и наблюдать издалека. Выбрала второе – с учетом состояния и недавних размышлений. Остальные не знают,
Мать-Гусыня подошла к порогу первой, подождала, пока пара бледных, но вроде не сильно хмельных крылов подведет поближе самовоз с разнообразной кладью, подхватила небольшой бочонок, – с медом, догадалась Айви, – подождала, пока Мать-Перепелка положит сверху стопку белья, покачнувшись, ступила на порог, посмотрела на окруженную колючими прутьями высокую корзину, почему-то по-прежнему торчавшую на пороге, посмотрела на дверь, которая медленно открылась, и вошла в дом.
Дверь так же медленно и беззвучно прикрылась.
На поляне стояла тишина. Полная тишина, небывалая. Айви только сейчас сообразила, что даже птицы не поют и листья не шелестят, и еще сообразила, что от этого, скорее всего, она и проснулась. Неуютно спать в мире, который пытается притвориться несуществующим.
В голове забухало. Айви поняла, что не дышит, спохватилась и осторожно, чтобы не помять страшноватую, но нужную почему-то тишину, вобрала воздух в легкие. Воздух был странно горячим и действительно попахивал гарью, будто едва вставшее солнце успело его накалить, вскипятить и немножко сжечь. От этого холод ринулся из костей и мышц так рьяно, что Айви поблазнилось, будто ее растягивают шкуркой на гвоздиках. Она поспешно выдохнула и вдохнула еще раз, и тут дверь грохнула, отлетев на петлях.
Мать-Гусыня поспешно вышла на порог, оглядела свой народ, который выдохнул и вздохнул, – и Айви с ним, – вцепилась в узел на платке и привалилась к столбу навеса. Все смотрели на нее и ждали, с каждым мигом все сильнее пугаясь того, что скажет Мать-Гусыня. А Мать-Гусыня молчала.
Ведь смотреть надо было не на нее.
Черный прямоугольник за ее спиной помутнел и побелел. Из дома вышел крепкий худой человек в белом платье старца – длинная рубаха с вышивкой и штаны, а вместо обычной обуви почему-то лапти, и вышивка не черная, как у старца, и даже не красная, как у всех, хотя такая вышивка на платье старца возбранена, а зеленая, со странноватым узором.
Это был не старец и даже не строг, а муж – лицо без морщин, хоть и какое-то пыльное, а борода кривая и странно двухцветная.
Муж, щурясь и помаргивая, замер на пороге в шаге от Матери-Гусыни, не отрывающей от него взора, провел ладонью по лицу и рассеянно отряхнул бороду, отчего густая светлая пыль и длинные седые пряди, медленно колыхаясь в неподвижном воздухе, опали на свежеструганные доски и на зеленую, в тон вышивке, траву. И не осталось у мужа длинной седой бороды – только куцая рыжая, отчего он стал очень знакомым, при этом очень незнакомым.
Странная невыносимость этого ощущения растопырила пальцы на руках
Когда взгляд дошел до Айви, ее бросило в жар. А муж, будто вспомнив, поспешно полез пальцами себе в рот, как давеча Сылвика лезла в пасть к Кулу.
Муж быстро, будто не веря, ощупал собственные зубы, провел по впалому животу, чуть задержав ладонь на подоле, пошевелил коленями, и они тут же как будто ушли в сторону. Муж качнулся, сел, обхватив голову руками, и тягостно вздохнул так, как умел вздыхать только Арвуй-кугыза.
Потому что это и был он. Только молодой, красивый и сильный.
Он жив, поняла Айви. Он не ушел, догадалась она. Он не бросил нас, сообразила она, готовясь упасть в озеро чистого нежного счастья. Как, наверное, и все, стоявшие на поляне.
Народ мары зашевелился и зароптал, рождая радостный вопль на весь мир, но сам его и убил единым выдохом. Народ мары умолк и перестал дышать, глядя на Мать-Гусыню.
И та оторвала наконец странный, небывалый для нее непонимающий взгляд от Арвуй-кугызы, запрокинула голову и старательно вдохнула, за весь свой народ и за себя, не дышавшую все это время, и зажала рот обеими ладонями, будто чтобы не закричать.
Да не будто. Впрямь чтобы не закричать.
Айви вдруг стало страшно.
Страшно, как не было никогда.
Она не понимала почему. Ведь Арвуй-кугыза не ушел к богам, он не бросил свой народ, он остался с ним. Значит, хорошо будет.
– Война будет, – тихо сказала Мать-Гусыня.
– Конечно, будет, – сказал Фредгарт. – Дикари зашевелились, отовсюду сообщения – из степи сухой и морской, с гор и из пустынь…
Он махнул рукой на кипу бумаг, свитков и выжженных обрывков, сваленных на столе, и закончил усталым голосом:
– Люди сходят с ума и боги сходят с ума. Лето было долгим, дожди обильными, травы тучными, урожай у всех у вас выдался двойным и двукратным, да-да, кое-где и трех. Теперь он начинает гнить, быстро. У всех так? Вот. И это полбеды.
– Вода, – сказал Айкин из Хоммайока.
Фредгарт кивнул.
– Вода. В колодцах гниет, в скважинах горчит, в реках цветет. Причем только в городах: чем дальше от стен – тем чище и спокойней. Искали отравителей, искали колдунов, многие признались…
Он осмотрелся и пожал плечами. Послы входящих в союз вольных городов и земель кивали, никто не ухмылялся.
Фредгарт продолжил:
– Все мы думали друг на друга, все успели сделать самые решительные выводы. Почти все, кто не идиот, полагаю, уже поняли, что друг на друга грешили зря.
Артехе из Аттамрога и Стурлу из Боргарвика переглянулись с тонкими улыбками.
– И на дикарей тоже, – заверил Фредгарт. – Дикарей точно так же начинает вытеснять их земля, может, чуть помедленнее – но, может, и наоборот. Но именно в дикарях наше спасение. И в надежде на то, что это правда божье попущение.