Последнее время
Шрифт:
– Очень хочу, Позанай, но у меня кровь сегодня.
– А, – сказал Позанай. – Жалко. Значит…
– Я могу остановить, – выпалила Айви отчаянно. Она правда могла, хотя это было и вредно, и грешно.
Позанай ласково улыбнулся.
– Да что ты, не надо. От этого всем хуже, уж поверь.
Ничего себе, подумала Айви, «поверь» просто так не говорят, только если по себе знают – то есть он знает, то есть кто-то для него уже кровь останавливал, и он теперь об этом рассказывает? Это смело, наверное.
А Позанай добавил:
– В другой раз, значит.
– В какой – другой? – не поняла Айви. – Ты же завтра…
Или ты передумал, хотела спросить она, но не успела. Позанай объяснил:
– Ну, как-нибудь.
Улыбнулся
Айви и сама, наверное, с трудом удержалась бы от такого представления: Кул был слишком темный, жесткий и чужой. Он еще и подчеркивал это дикарской неудобной одеждой и лысой головой. Волосы-то у него как у всех мары были, Айви помнила, он и сбривал, наверное, чтобы отличаться. Но на поляну-то пройти Кул сумел. Мары он, получается, все-таки. Не зря слова «род» и «урод» похожи.
Лицо спрятал, нос платком зажал, невежа. Не Позанай, прямо скажем.
И тут до Айви дошло.
Она хотела спросить, в какой следующий раз. Хотела сказать, что, в отличие от большинства, считает, что пара – это серьезно, это взрослые, которые не должны единиться со всеми подряд, не дети же уже. Хотела угрожающе процедить: «Вот так, значит, да?»
Смысла ни в чем из этого не было. Поэтому Айви просто покивала и решила было так же снисходительно погладить Позаная по руке, нет, над рукой, а еще лучше – по животу, как Сылвика Кула, чтобы от одного прикосновения взыграл, восстал и отсеялся – и устыдился, крылу и мужу сеять вхолостую позор, к тому же у порога уходящего Арвуй-кугызы, да только на Айви позор и лег бы, ну и Позанай ей такого не простил бы, как Кул не простит, наверное, Сылвике.
Как будто Айви Позаная простит.
– Милостью богов, – сказала Айви. – Лети легко.
Живой огонь разжигали четырежды в год, на равноденствия и солнцестояния, не считая особых случаев. Сегодня случай был совсем особым, но считать его не хотелось.
Столы накрыли у границы Священной рощи. Столов было пять – с повседневной едой Гусей, с повседневной едой Перепелок, с прощальной едой Гусей, с прощальной едой Перепелок и отдельный стол с едой богов. К отдельному столу можно было подходить, лишь откушав за двумя своими. На отдельный стол завтра должны отнести миску и чарку Арвуй-кугызы. Пока они висели в почерневшем туеске на Березе-Матери, вокруг которой много поколений подряд высаживалась Священная роща. Входить в рощу можно было только вслед за Арвуй-кугызой или Кругом матерей. Мать-Гусыня, представительница рода Арвуй-кугызы, до полуночи будет есть и пить за себя, а в полночь встанет, принесет его туесок и до утра будет есть и пить за Арвуй-кугызу. Утром она первой войдет в Прощальный дом с бочонком меда и высокой стопкой чистой одежды и полотенец, а выйдя, расскажет народу мары, что теперь у него одним родным богом больше.
Но это будет утром. А пока народу мары предстояла длинная трудная ночь обжорства, пьянства и бесконечной болтовни. Только они и помогают перенести обиду разлуки туда, где она превращается сперва в приемлемую часть мира, далее в радость. Из других материалов носилки для подобного перетаскивания не строятся.
Айви знала это, выучила давно и почти приняла и умом, и носом, и животом, но смириться с разлукой не могла. С разлукой невыносимой, двойной, предательской.
Арвуй-кугыза, как ни крути, предавал свой народ ради народа богов, к которому уходил. А народ мары предавал умирающего в темном пустом одиночестве Арвуй-кугызу, напиваясь и нажираясь под веселые рассказы о том, каким славным мужем и строгом тот был – на поминах положено было рассказывать про ползунство, птенчество и крылость, но не было среди мары живых, помнивших это, и не было среди мары мертвых, желающих говорить с живыми. И всего несколько живых могли надеяться на то, что когда-нибудь примкнут к богам, увидят богов, хотя бы услышат эхо слов или шагов хотя бы одного бога, хотя бы Арвуй-кугызы.
И Позанай предавал свой народ ради чужого народа, далекого и незнакомого, к которому уходил. А народ мары предавал Позаная, так просто отдавая его далеким незнакомым людям, будто непригодившийся листок. И Айви, как часть народа, получается, тоже предавала – и этим, и тем, что горевала только по своему поводу.
Она весь вечер думала об этом. Думала, пока вместе с Паялче, такой же задержавшейся в неединстве птахой, мрачно запечатывала на дозревание осеннюю одежду, пока помогала с подкормкой силовой рощи глиноземом и купоросными растворами, пока бродила по гороховому полю, по просяному и ржаному, где шуганула дозорных соколов и ястребов, что бросились на нее с высоты и правильно сделали, ведь никто, кроме хитников, после заката по полям не бродит, пока лазила по лесу, пока заведомо обходила подальше реку, по которой спускалась тихая лайва, и луг, где скакал потный беззубый Кул – вернее, теперь уже зубастый. Долго думала и ничего в утешение не придумала.
К столам с повседневной едой прошли, тихо напевая, кормилицы с грудниками и сиделки с ползунами, затем птены, затем ночные дежурные. Столы были забиты, при этом косяки блюд и жбанов с силовыми разогревателями кружили меж столами по разложенным самоездам. Сегодня можно было есть подряд мясо и рыбу, стебли и выпечку, жареное и отварное, можно было мешать брагу с пивом и наливку с молоком, забыв о правилах и порядках.
Стрижи и щеглы почти чиркали по макушкам и с шорохом проносились над столами, выбивая стянувшихся на свет, тепло и запахи комаров. За едой кормилицы и дежурные петь не могли, вместо них пели остальные мары, ждавшие своей очереди поодаль. Наконец дети наелись и бросились к прощальной еде. К столам пошли старшие.
Айви бухнулась на лавку, не глядя накидала в миску разного из разных туесов – взбитой каши, репы с брусникой на конопляной подложке, вяленого окуня, запеченного в соме, черемши под березовым сиропом – и принялась мрачно жевать всё подряд, не разбирая вкуса и лишь изредка морщась, когда кислень шибала в нос или каленое зернышко взрывалось на зубе.
Айви нашла новый повод для переживаний. Она впервые попыталась представить себя на месте Позаная, большого и красивого, с птенчества обучавшегося страшной боевой волшбе, которую можно применить только один раз и в самом отчаянном случае и после которой живых вокруг не останется. Поэтому боевых крылов сперва учили сдерживаться и терпеть любые муки, потом – отличать отчаянное от просто страшного, болезненного или неприятного, и только потом – волшбе и ворожбе, что были отчаяннее и страшнее любой смерти. Они убирали боевого волхва из жизни, не оставляя ни косточки, ни крупинки, только память и иногда, если повезет, смертную рощу, мимо которой проходить-то жутко.
Позаная научили всему этому. Лично Арвуй-кугыза учил его и еще четверых бывших боевых крылов, выросших, получается, впустую.
Они привыкли сдерживаться, терпеть и жить ради своей страшной смерти, ради одного мига, в который надо успеть сокрушить врага, спасти народ и убить себя. Они не учились больше ничему и не умели больше почти ничего. Они твердо знали, что ничего важнее этого мига нет, что только этим мигом и оправдано их существование.
И этот миг не случился.
Боевая волшба – дело крылов, оно не дается птенам младше одиннадцати и мужам старше девятнадцати. Поэтому каждая пятерка состоит из отроков разных возрастов, чтобы взросление забирало не больше одного человека в полугодие, и поэтому у маров всегда наготове подрост из еще одной пятерки, в которой каждый готов занять место боевого волхователя. Это большая честь и высокая ответственность.