Последние дни Российской империи. Том 2
Шрифт:
Как мог он попасть в полк? Как мог пробраться в офицеры? Как мог попасть в наш полк, думали, глядя на него граф Палтов и другие кадровые офицеры полка.
Зал затих.
С гитарой в руках, небрежно похаживая вдоль рампы, Кноп ожидал, когда станет совсем тихо, и тогда вместе с трелью гитары и ударами костяшками пальцев по деке, подобными отдалённому барабанному бою, бросил коротко:
— Солдаты идут!..
Красиво и талантливо он рисовал чувства ребёнка, девушки, женщины и старика, стоящих у окна и глядящих на проходящий мимо полк. Искусно поставленный и заглушённый граммофон то играл все удаляющийся пехотный марш, то рассыпался треском барабанов.
— Солдаты идут! Солдаты, солдаты, солдаты идут, играют и поют… Иллюзия была так сильна,
Едва он кончил и раздались рукоплескания и крики «браво», Саблин встал и прошёл в маленькую гостиную, бывшую сзади зала. Ему тяжело было видеть всё это. Три дня тому назад, отбив спешенными частями своей дивизии страшный штурм германской пехоты, сопровождавшийся ураганным огнём, и передав позицию подошедшей на смену армейской пехоте, он отошёл в резерв, на тридцать вёрст в тыл. Перед его глазами всё ещё стояла последняя картина, которую он наблюдал. Он пропускал мимо себя дивизию на переправе через реку. Река наполовину замёрзла, но, замерзая, разлилась, и неуклюжий мост, построенный ещё в сентябре казаками, оказался посередине реки. На него въезжали, проваливаясь по конское брюхо в воду, и с него съезжали тоже в воду. Дно было вязкое, болотистое, и проходившие полки растоптали и углубили его. Небо было пасмурно, дул холодный резкий ветер и срывал снежинки. Эскадрон за эскадроном подходили к мосту. Суровые худощавые солдатские лица хмуро и серьёзно смотрели вниз на воду. Накануне здесь утонул оренбургский казак, и свежая могила жёлтым глинистым бугром возвышалась на самом берегу. Крест без надписи стоял над ней. Собранные на мундштуках рыжие лошади драгунского полка, сильно похудевшие, с раздуваемой ветром длинной шерстью, заминались и неохотно ступали в тёмную ледяную воду. По реке неслись, кружась, ржавые льдинки. Лошади то неожиданно проваливались по брюхо, то шли по мелкому, звеня льдом и водой, разбрызгиваемой копытами. Пики мотались из стороны на сторону, и ряды расстраивались. Хмурый, на прекрасной чистокровной кобыле, стоял командир полка. Эскадронный командир первым бухнулся в воду, а за ним пошли его люди. В версте, за широким разливом реки, эскадроны стягивались в длинные и узкие змейки и уходили за лес. Саблин простоял весь день на переправе. Артиллерия задержала. Уже ночью при луне перешёл он сам и рысью, по лесной дороге, запорошенной тонким слоем снега, пошёл, обгоняя последние сотни казачьего полка, на свой ночлег в убогий дом священника селения Озёры. Последним его впечатлением был молодой хорунжий, дежурный по полку, сопровождавший его вдоль полка по узкой лесной дороге и звонко кричавший казакам: повод вправо. Знакомым казалось Саблину красивое лицо молодого офицера с горящими оживлением и каким-то особенным счастьем глазами.
— Как ваша фамилия? — спросил его Саблин.
— Хорунжий Карпов, — весело ответил офицер.
— Вы были ранены под Железницей?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Уже оправились?
— Совершенно, ваше превосходительство!
Они обгоняли хмурых казаков. Все были мрачны, голодны и усталы, и только этот молодой офицер был счастлив и радостен. Саблин внимательно посмотрел на него и понял по его глазам, что в нём сидят — сии три: вера, надежда, любовь — но любовь больше всего.
Потом Саблин долго ехал один со старшим адьютантом, трубачами и вестовыми по дороге, и, наконец, замаячили в серебристом сумраке лунной ночи эскадроны гусар на серых дымящихся паром лошадях. И опять были крики: повод вправо и такие же хмурые, серьёзные, голодные лица.
Шли солдаты…
На другой день, переночевав на соломе, на полу, в столовой у священника, Саблин на автомобиле проехал на железную дорогу и через тридцать шесть часов был в Петрограде. Его дочь и графиня Палтова упросили его пойти на вечер. И вот… солдаты идут …
Саблину слишком вспоминалось, что значит идут солдаты. Он хорошо их видел и сейчас…
XIX
— А, Александр Николаевич, — приветствовал его Пестрецов, сидевший в углу с Обленисимовым и с подвижным немолодым штатским в чёрной наглухо застёгнутой куртке военного образца, в золотых очках и с седой небритой щетиной бороды. — Наш бравый Румянцев! О твоей дивизии рассказывают чудеса. Вы не знакомы? — обратился он к штатскому.
— Александр Иванович Пучков, наш маг и чародей. Да, милый Александр Николаевич, то, чего не могли сделать мы, люди с военной эрудицией, то делают теперь вот они, коммерческие люди, люди практической складки, знающие, что такое общественность. И, если Алексей Андреевич Поливанов — наш князь Пожарский, то это — Минин. Армия спасена! Вы к весне будете завалены снарядами и патронами. Аэропланов будет сколько угодно. Все союзники.
— Не одни союзники, Яков Петрович, мы и свою промышленность широко ставим. Теперь нами провозглашён девиз: все для войны! — тихим вкрадчивым голосом сказал Пучков.
— Помогай Бог, — сказал Саблин.
— Ну что, как у тебя на фронте? — спросил Обленисимов. — Ты, Саша, можешь говорить вполне откровенно, все свои, верные люди.
— На фронте настроение такое, что если бы тут были враги, я и перед ними с удовольствием бы рассказал про него. Дайте нам ту технику, которую имеют немцы, и прикажите идти на Берлин, — сказал горячо Саблин.
— Хорошо сказано, — сказал Пестрецов.
— А не увлекаешься ты, Саша? — проговорил Обленисимов.
— Нет, что же увлекаться. Наш солдат был, есть и, хочу верить, будет первым солдатом в мире. Офицеры — один восторг. У нас таких еврейчиков, как только что выступал, нет.
— Ну какой же он еврей, — сдержанно сказал Пестрецов.
— И отчего еврей не может быть офицером? — спросил Пучков.
— Отчего еврей не может быть офицером, я, пожалуй, вам не сумею ответить, но я знаю одно, что ни один офицер, не еврей, не способен на такую пошлость, как этот… Ломаться на сцене, как последняя девка, в то время когда его товарищи сидят в окопах. Вы посмотрите, как он одет! Ведь это костюм, а не форма.
— Неисправим, — сказал Обленисимов. — Как ты отстал, Саша! Ты не видишь, что тут готовится новое и это новое должна сделать армия. Все взоры на неё.
— Ты сказал, дядя, что здесь все свои. Никого кругом нет, все увлечены, если я не ошибаюсь, танцами Преображенской, так скажи прямо — готовится революция?
— А разве не нужна она? — спросил Пестрецов. — Разве не дошли не только мы, лучшие люди, но и простой народ до рокового сознания, что она неизбежна и необходима.
— Значит, я не лучший человек, — сказал Саблин, — потому что я считаю, что пока идёт война, она невозможна… Да и после… К чему?..
— Но что же делать? — тихо спросил Пучков.
— Всеми силами поддерживать трон! Я говорил это полтора года тому назад дяде Егору Ивановичу и повторяю и теперь. Назовите меня ретроградом, но я считаю, что валить трон во время ужасной войны это такое безумие!..
Саблин не договорил. Наступило тяжёлое молчание. Из соседней комнаты сквозь притворенную дверь врывались обрывки музыки и слышался лёгкий стук ножек. Танцы продолжались.
— Трон валится сам, и поддерживать его мы не в силах, — сказал мягким спокойным голосом Пучков, но Саблин заметил, что он волновался. — Мы все сделали. Какой был энтузиазм в начале, как верили в Царя, как шли за ним и для него, и чем это кончилось?! Распутин обнаглел, как никогда. Влияние его и Александры Фёдоровны стало невозможно, и оно идёт прямо во вред России. Вы знаете адмирала Балтова? Он сделал чудеса в Севастополе. Посылают телеграмму Государю, просят о назначении его на высокое место, на котором он мог бы все перестроить. Государь согласен. Приказ подписан. Она мчится в Могилёв, и через два часа подписан новый приказ об удалении Балтова из Севастополя и о назначении его в тыл на синекуру.