Последние дни Российской империи. Том 2
Шрифт:
— Это будет стоить вам очень дорого, и мне даже жалко вас, Николай Захарович, потому что я ваши достатки знаю. Но раз уже я с вами стала откровенна, буду откровенна до конца. Мне надо жить. Я дама общества, я всюду принята, и это меня обязывает. Я должна хорошо одеваться, я должна быть скромна, я не могу делать это часто, я должна очень выбирать. Я знаю, что вы не разболтаете. А между тем жизнь становится дороже и дороже. Даже скромный костюм сестры милосердия уже стоит более сотни рублей, и потому я должна заранее предупредить вас о том, что я вас оберу.
— Однако.
Они
— Пятьсот.
Он поклонился Самойлову, Самойлов поклонился ему. Любовь Матвеевна засмеялась нервным смехом.
Подходя к подъезду дома графини Палтовой, Саблин оглянулся. В нескольких шагах от него Самойлов усаживал Любовь Матвеевну на извозчика.
«Развивает в себе храбрость»,— подумал Саблин, но сейчас же подавил в сердце своём осуждение и постарался отнестись к этому с точки зрения христианской морали.
XXIV
Петроградский тыл изумил Саблина. Не то чтобы Саблин ожидал увидеть и услышать что-нибудь иное. Он знал, что тыл всегда тыл, то есть что в нём и должно группироваться все трусливое и малодушное, все жаждущее развлечений во что бы то ни стало и какою бы то ни было ценою. Он знал, что никакая война не в силах изменить характера и привычек графини Палтовой, а с нею и всего петроградского света, — это его не поражало, но поразила его распущенность гарнизона и его новых офицеров.
Душно и противно было в Петрограде, несмотря на зиму, снег и морозы. Скучно, несмотря на развлечения. Даже дочь его не развлекала. Тихая и скромная Таня только что становилась из девочки девушкой, и уже забирал её цепкими сетями петроградский свет. Она росла вне дома. Была мать — мать умерла, ушла так трагически страшно. Был брат, которого она боготворила, и брат ушёл, погиб в конной атаке. Без нужды погиб. Попал в атаку случайно, любителем, и убит… Таня осталась одна на попечении института и старой, сухой англичанки мисс Проктор. Растёт его дочь — а что в её душе, что думает она, о чём мечтает — кто знает?
Саблин торопился — домой, в дивизию, в маленький домик священника села Озёры, к драгунам, уланам, гусарам и казакам. Они, которых он знал менее полугода, были ему дороже, с ними было уютнее, чем в старой петроградской квартире на улице Гоголя, где так много пережито счастья и горя.
Проснувшись на другое утро после вечера у графини Палтовой, Саблин долго лежал в постели, постланной ему на диване в кабинете. Было девять часов утра. Поздно, по понятиям Саблина, встававшего у себя в семь часов и в восемь уже отправлявшегося на позицию, и очень рано, по понятиям его дома, где он чувствовал себя теперь как бы в гостях.
Серый зимний день тихими сумерками колыхался за окном, занавешенным желтоватою шторою в мелких складках. Портьеры не были задвинуты, и кабинет с наскоро и временно устроенной из него спальней казался чужим. На письменном столе стояли кое-какие старые безделушки, но бумаги были убраны, чувствовалось, что за ним давно никто не работал, и он имел мёртвый, покинутый вид. Против дивана висел большой портрет Веры Константиновны. Кротко и ясно смотрели большие синие глаза. Слишком большие, слишком синие, чтобы лгать. И она не солгала ему. В шкафу её страшный дневник, написанный ею перед самоубийством.
Саблин потянулся сильным и крепким телом, с чувством животной радости ощутил под собою чистое свежее белье, мягкие подушки и тюфячок, положенный на пружинный диван, и широко открытыми глазами посмотрел на портрет.
Белая роза была приколота в золотистых волосах Веры Константиновны, счастливая улыбка застыла на прекрасном лице. Но Саблин не видел её такою, какою она была на полотне. Из-за красок смотрело на него другое лицо, искажённое нечеловеческой мукой стыда и отчаяния.
«Простил ли?» — спрашивал взгляд синих глаз, и жутко становилось от полного муки вопроса.
Ужас вставал перед ним и смотрел на него красками портрета.
«Простил ли?»
«Да, простил. Хочу простить. Когда я познал всю силу христианской любви. Кажется… могу простить».
Он отвернулся от портрета.
«Могу ли?
Отдохнувшее тело жаждет женской ласки, а ты ушла, ушла, моя Вера!..»
Саблин с тоскою и упрёком посмотрел на портрет. Ему стало жаль себя. Неужели и ему, как Самойлову, искать утешения и минутной радости в объятиях Любови Матвеевны, звать её к себе, раздевать её на глазах у портрета, в квартире, где живёт его дочь?.. Или ехать к Ксении Петровне, хорошенькой тридцатилетней разводке, которая вчера смотрела на него в свой черепаховый лорнет большими карими выпуклыми глазами и говорила ему, запинаясь:
— Как вы интересны, Александр Николаевич! Вы мне так нравитесь! Приезжайте ко мне завтра в шесть.
Он смотрел на её рыжие крашеные волосы, на лицо, тронутое белилами и румянами, на блестящие зубы, мелькавшие из-под алых губ чувственного рта, и что-то старое, напоминавшее ему его корнетские годы и Китти, вставало перед ним.
— Зачем? — спросил он её, а глазами говорил ей: «Ты дразнишь меня?»
— Я встречу вас с бульоткой чая и бутылкой хорошего коньяка на шкурах белого медведя в своём любимом беличьем халате, такая мягкая-мягкая…
— А под халатиком что будет? — спросил Саблин, невольно впадая в её игривый тон.
Она засмеялась ему в лицо, и белые зубы сверкнули жадно. Она повернулась к нему спиной и, обернув голову, кинула ему:
— Ma peau [46] !..
И пошла, чуть покачивая широкими бёдрами…
Саблин вздрогнул. Вера Константиновна смотрела на него, улыбаясь синими глазами.
«Простишь ли? — подумал Саблин и всем существом своим почувствовал ответ: Прощу! прощу!.. Хочу, чтобы ты был хоть на миг счастлив!»
46
Моя кожа.