Последние дни Российской империи. Том 3
Шрифт:
Оля за этот год существования свободной Российской республики, где чины и сословия были уничтожены, научилась ценить и понимать все значение придворного звания своего отца.
— А… — сказал офицер, — это тех Полежаевых, у которых своя дача в Царском Селе.
— Да, — сказала Оля, — на Павловском шоссе.
— Садитесь, мы вас подвезём, — сказал офицер.
Оля взобралась на подводу и устроилась рядом со студентом, лицом к офицеру, спиною к лошади.
Сначала молчали. Оля смотрела на сытое холёное лицо офицера, на его новенькую, видно, здесь в Ростове сшитую или
Поздно ночью размещались в Аксайской станице. Спутники Оли пригласили её пить чай. Офицер представился ей и представил её своей даме. Он был поручиком N-ского гусарского полка Дмитрием Дмитриевичем Катовым.
— Адьютант генерала Пестрецова, — гордо сказал он. — Где-то он? Говорят, расстрелян. Я оставил его ещё в июле прошлого года, когда поехал лечиться в Кисловодск. Вера, обратился он к даме, — Ольга Николаевна Полежаева знала нашего милого Якова Петровича.
Ночевали в одной избе. Студент, по фамилии Погорельский, имени его никто не знал, был на все руки мастер. Он ходил за лошадью, он наставлял самовар, ублажал разморившуюся Веру Митрофановну, услуживал Катову и бегал в соседние избы перевязывать раненых. Он был медик второго курса и горел желанием всего себя отдать на помощь ближним.
Наутро выступили, как знакомые, и казалось естественным, что у Оли есть своё место на собственной подводе Катовых, что Погорельский неумело запрягал и уже в упряжи поил сытую круглую лошадь, что он таскал тяжёлые увязки, а Катов сидел на крылечке казачьей хаты и меланхолично курил папиросу, пуская кольца дыма к синеющему на востоке небу…
XIV
Дорогой Катов спорил с Погорельским. Он говорил ему в спину, а смотрел прямо в лицо Оли, в её карие, огнём горящие глазки и на прочную упругость её загорелой, покрытой пушком щёки.
Где-то в отдалении мерным ритмом звучала песня добровольцев, и Оле хотелось её слушать, а Катов говорил, стараясь обратить на себя внимание Оли.
— Странно, Погорельский, — говорил он, — мы оба интеллигенты, вы моложе меня, медик, а я студент-юрист, случайно сделавшийся офицером, и всё-таки мы друг друга не понимаем? В большевизме есть своя правда, её надо только уловить.
— Какая уж, Дмитрий Дмитриевич, правда. Достаточно мы повидали их в Ростове. Один разбой и дикость, — не оборачиваясь от лошади, сказал Погорельский.
— Э, нет, нет… Вы знаете… Конечно, Ленин и Троцкий это не то… Это случайность. Но никогда Россия не вернётся к старому. Я знаю хорошо мужика и народ. Ему эти капитан-исправники и урядники осточертели. Русский народ — загадка. Он ещё своё слово скажет. Молодая нация и потому здоровая. Затрещит старушка Европа, когда услышит это слово, — говорил Катов, любуясь сам собою и своим либерализмом.
— Это что говорить! Громить умеем, как никто. Пустое место оставим от культуры и подсолнухами заплюём, — хмуро сказал Погорельский.
— Э… тэ, тэ… Нет, батюшка, старый мир отжил свой век, и большевизм — это муки рождения нового. Всё новое: мораль новая, государственный строй новый, всё, всё, язык, буквы, стихосложение, искусство — архитектура, живопись, скульптура, музыка, танцы — все старые музы насмарку. Состарилась матушка Терпсихора, седы волосы у Клио — на покой, милые, в богадельню… Вот как я понимаю углубление революции.
— Да ведь, Дмитрий Дмитриевич, нового-то ничего не придумаешь. Мир стар, и история повторяется. Не на головах же ходить.
— А почему нет?.. — горячо воскликнул Катов. — Не прямо, понятно, на головах, но всё-таки послушайте: куда годится теперь христианская мораль?
— А как же без неё-то?
— Масонство… Или, например, сатанизм. Поклонение дьяволу… Или вот ещё это таинственное поклонение дада, дадаизм. А? Что? Не слыхали?
— Нет, не слыхал. Да вы-то знаете разве?
— Положим, не знаю. А только. Новое. Я понимаю это стремление к уничтожению государства: весь мир, все человечество — государство.
— Да ведь это не вперёд, а назад, — сказал Погорельский.
— Как так?
— Ну, конечно, обращение в животных, у животных тоже государств нет, — сказал Погорельский.
— Мы уже часть пути прошли, — с увлечением говорил Катов. — Поставьте рядом «Явление Христа народу» Иванова или брюлловское «Разрушение Помпеи» с «Убийством сына Иваном Грозным» Репина и вы поймёте, что отсюда шаг — и мы подойдём к декадентам, а потом и к кубизму.
— Большой шаг, — сказал Погорельский.
— А эти новые поэты! А эти слова. Мы начали: главковерх, комкор, начдив, — они продолжили: — совдеп, совнарком, исполком, — ей-Богу, будущее принадлежит языку короткому. Целые фразы будут лепиться из нескольких букв.
— Сумасшествие…
Олю оскорбляли эти нелепые мысли с оправданием большевиков, а главное, взгляды нездорового любопытства, которыми шарил по ней Катов.
Кругом была покрытая снегом степь, и в ясном морозном воздухе, пропитанном золотом солнечных лучей, гулко и звонко раздавался шум идущего войска. Оля видела вдали Русский флаг Корнилова, видела группы всадников, тёмные колонны идущих полков, и её сердце трепетало от любви к той Армии, над которой витали святые для неё эмблемы Родины. Катов был ей непонятен. Офицер, но почему не в строю? Офицер, но почему его речь такая странная, не офицерская?.. Он оказал ей приют и гостеприимство, но почему он ей противен и она боится и презирает его?
Она старалась, чтобы в узком кузове подводы её платье не касалось его, чтобы колени их не сталкивались. Она жалась к его жене. Вера Митрофановна молчала. Оля думала, что за взгляды, что за понятия у этого офицера, да и офицер ли он? Как попал он туда, куда шли только те, для кого Родина была выше всего?
Она подняла свои большие глаза и, глядя прямо в лицо Катову, спросила его:
— Почему вы, Дмитрий Дмитриевич, пошли в Добровольческую Армию?
— Я не пошёл в неё, а меня пошли в неё, — засмеявшись, сказал Катов. — Я ещё никуда не записался. Я пока никто. Но, судите сами, куда же мне было деваться?