Последние дни Российской империи. Том 3
Шрифт:
Оля не сказала ничего.
На ночлеге Катов вытащил гитару и запел так странно звучавший в обстановке казачьей хаты и военного бивака сладострастный романс. Оля встала и направилась к двери.
— Вам не нравится моё пение, Ольга Николаевна, — сказал Катов. Оля не отвечала. Она точно не слыхала вопроса. Катов повторил его. Ясные глаза Оли повернулись на Катова. Она точно в первый раз заметила высокий рост и статную фигуру хорошо одетого поручика.
— Скажите, пожалуйста, Дмитрий Дмитриевич, — сказала она, — почему вы не в строю?
— Я ещё не разобрался в политических настроениях
— А! — сказала Оля и взялась за дверь.
— А потом у меня порок сердца. Миокардит. Я не могу служить, — договорил Катов.
Оля проворно вышла из хаты. Ей было душно. Сердце шибко колотилось в груди.
XV
Свежий морозный ветер дул со степи. Солнце ярко блестело назамерзших лужах, на далёкой речке, прихотливо извивающейся по балке, поросшей кустарником. Каждый клочок нестаявшего снега говорил о прошедшей зиме, а от свежести ветра пахло весною.
Оля почему-то вспомнила такой же свежий, с морозом, ветер в старом Петербурге. Только там это бывало лишь в марте, когда во все немецкие булочные прилетали жаворонки. Одни большие, с распластанными крыльями и длинными хвостами, с маленькими головками и глазами из коринки — пятикопеечные, другие — маленькие, с восьмёркой из теста вместо туловища — полуторакопеечные. С войны их не было. Немецкие булочные закрылись. В Петербурге в эти утренние часы было тихо и печально. Не нарушая тишины, но подчёркивая её, звонил великопостный перезвон. На широкой Кабинетской улице было пустынно. Лужи подмёрзли, чёрные с белыми пузырями, и так славно хрустели, когда наступишь на них каблучком. Оля ходила такими утрами в монастырское подворье на углу Кабинетской и Звенигородской, поднималась во второй этаж в маленькую церковь.
Сумрачно смотрели со стен иконы, быстро читал часы дьячок, а в окна лились солнечные лучи, и в открытую форточку слышалось чириканье воробьёв, гул и звонки трамвая и цоканье копыт по обнажённой мостовой. Выходил старый иеромонах в чёрной рясе и тускло блестящей серебром епитрахили, и слышались смиренные слова: «Господи и Владыко живота моего!» Тогда не ценила Оля эту тишину, эту ясную радость весны, утра, мороза и солнца, тёмной церкви и тихой молитвы.
«Где всё это теперь? Кто отнял всё это? И весну, и солнце, и ветер, обжигающий поцелуями степи, отнял, — потому что не до того теперь».
Гулко и часто гудят пушки. И совсем недалеко от обоза. Обоз стоит в степи, растянувшись по бугру, и ветер треплет белые флаги Красного Креста. Степь пологим скатом спускается к речке, и ясно видны: степная речушка, подернутая тонким льдом, противоположный берег балки, узкая гребля через реку, за нею колеблющееся в тумане утра широко раскинувшееся село с белыми мазанками хат с соломенными и железными крышами, как паутиной обтянутыми тонким переплётом ветвей фруктовых садов и высоких пирамидальных тополей. Выстрелы большевицкой артиллерии раздаются из-за села, и оттуда, гудя, несутся снаряды и лопаются над пологим скатом.
В мареве дали, пронизанной золотом солнечных лучей, покрытой лёгким паром, поднимающимся от земли, маячат тёмные фигуры жидкой цепи добровольческих рот. Добровольцы идут, равняясь, и издали кажется-в ногу, не ложась. Они не стреляют. То тут, то там, над ними и сзади вспыхивают весёлыми белыми шариками дымки разрывающихся шрапнелей. От села трещит пулемёт, два пулемёта работают над греблей у дорожного моста, и над всем селом тарахтят, не смолкая, ружья.
У обоза, вылезши на бугор, поднимаясь на носки, прикрывая глаза от солнца щитком ладони, смотрят вдаль женщины, старики, дети. Раненые привстали на телегах и смотрят все туда же, где наступают на село их братья, мужья, отцы и сыновья. Катов, взобравшись на телегу, глядит в бинокль и восторженным голосом передаёт о том, что видит. Недалеко от него стоят Оля и Погорельский. Они только что перевязали раненного в плечо добровольца, и он затих, лёжа на земле под шинелью.
Шагах в тридцати от Оли стоит маленькая группа. Оттуда доносятся воркующие мягким баском слова молитвы и истерические вопли. Возчики обоза принесли туда двух убитых добровольцев, и там мать плачет над сыном и вдова над убитым мужем. И плач, и слова молитвы, и накрытые шинелями покойники, которых сейчас будут хоронить без гробов в чёрной земле глухой степи, с которых снимут сапоги и те части одежды, которые уцелели, потому что они нужны живым, придают особенную значительность ровному и быстрому, молчаливому движению добровольческих цепей.
— Хорошо идут! — говорил Погорельский. — Не стреляют.
— Стрелять нельзя, — слабым голосом отзывается лежащий доброволец, — У нас всего по тридцати патронов роздано… Возьмём и так! — со вздохом говорит он.
— Что, очень больно? — спрашивает Оля.
— Больно, ничего, — поднимая на Олю большие лихорадочные глаза, говорит доброволец. — Обидно, что меня там не будет, когда наши село брать будут. Я бы им задал, негодяям, христопродавцам!
— К реке подходят, — восторженно говорит Катов. — Лед-то, поди, тонкий, как переходить будут.
— Ах, упал один, — болезненно сжимая руку Оли, вскрикивает Вера Митрофановна.
— И то упал, — раздаются голоса. — Упал…
— Нет, встал. Идёт… Снова упал… Ах! Боже мой! Что же это!.. Опять встал… Нет… лежит… Не двигается.
— Господи! Да что же наши не стреляют. Неужели же патронов нет! Тяжело ковыляя, опираясь на ружье, с поджатой левой ногой, ступня и низ которой обмотаны окровавленной тряпкой, оставляя за собою по сухой траве кровавый след, к обозу подошёл пожилой казак. Лицо его было бледно, искажено мукой, но глаза горели восторгом.
— Братцы! — воскликнул он, оглядывая собравшихся у подвод, — православные! Там кажинный человек дорог, кажинный человек нужон… Я бы шёл, да вишь ты, проклятая, как ногу повредила. Ходу дать не могу настоящего. Православные! Бери ружье, патроны и айда на подмогу. Их там многие тысячи! Нас самая капля… Истинно, каждый человек нужон. У нас в резерве всего пятнадцать человек осталось!
Кругом молчали. Катов сосредоточенно, как будто бы это была его обязанность, разглядывал в бинокль. Раненые притихли. Истерично плакали женщины над убитыми. Высоко в небе два жаворонка пели песню любви и счастья.