Последние назидания
Шрифт:
Торпыгиной. Мать-логопед, как ни билась, ничего с этим поделать не могла – я ее просто не слушался, точно так же потерпела фиаско и бабушка, вздумав на дому обучать меня немецкому языку… Так вот, с тем, чтобы расставить путающиеся у меня во рту л и р на сообразные места, Наташка Толпыгина как-то предложила моей матери:
а что, Светка, пусть с недельку поживет у меня, я все ему выправлю … Наверное, матери очень даже пришлось это предложение – отдохнуть от любимого сыночка. А что до бабушки, то та помолчала, а потом произнесла: Наташа, только я прошу вас сладкого ему не давать . Я огорчился и состроил рожу.
– Ну что вы, –
Надо сказать, что в родных стенах моя новая гувернантка, не знаю, как иначе назвать ее состояние, оказалась отнюдь не так легка и весела, какой бывала в гостях. Подчас она распускала волосы и надолго застывала перед зеркалом в состоянии созерцательности; или ложилась на кровать и смотрела в потолок; или разбирала старые фотографии, перекладывая их из кучки в кучку и разговаривая сама с собой, мол, а эту не взяли, дураки. Но никогда не молилась.
У нее было много привычек, мне непонятных. Все они были связаны с едой. Скажем, она не доеденный мною хлеб, куском которого я елозил по столу, забирала из моих пальцев и складывала в кулек. Птицам? – спрашивал я. Птицам, птицам , говорила она торопливо. Но однажды этот кулек попался мне на глаза на кухне, я заглянул, там собралось много обгрызанных корок, до птиц не дошедших и покрытых плесенью.
Когда она готовила – на кухонном столе оставляла то кусочек моркови, то лепесток репчатого лука. Бабушка так никогда не делала. И мне нравилось за Толпыгиной все это подъедать. Однажды она застала меня за этой невинной кражей, притянула мою голову к себе, погладила по волосам и проговорила: ну хоть тебя, даст Бог, пронесет, мой мальчик .
Нужно бы попытаться сообразить, сколько ей было лет, – что-нибудь около тридцати. Волосы у нее и впрямь были хороши, даже мне это тогда было внятно: густые, рыжего отлива на просвет. И очень странные глаза: серые и очень чистые, будто промытые изнутри. После раннего ужина – телевизор тогда уже изобрели, но простым гражданам не продавали, – она наряжалась в ситцевое платье в цветок, и мы отправлялись в кино. Может быть, было в ее репертуаре и что-то развлекательное, но мне врезались в память две суровые мелодрамы, причем обе на восточный мотив, – врезались потому, наверное, что мы их посмотрели по два раза.
Одна называлась, кажется, Фатима , другая – Мамлюк . И на ту, и на другую бдительные билетерши пытались меня не пустить, поскольку
детям до шестнадцати , но Толпыгина объясняла, что оставить не с кем, а он все равно ничего по поймет… Я скромно опускал глаза, покорно строя дурачка, потому что помнил: мы с моей вожатой в сговоре, ведь она-то, конечно, знает, что я все-все распрекрасно понимаю. Например, мне было очевидно, что когда героиня через полтора часа после того, как в зале потух свет, утопилась, то значит
– фильм кончился, а бедная Фатима уже никогда больше не увидит ни своих прекрасных гор, ни вообще белого света. А с Мамлюком и вовсе все обстояло ясно: там, значит, жили два друга, вроде нас с Витькой с первого этажа, но одного, значит, турки забрали к себе и сделали своим солдатом, а потом послали воевать, и он встретил товарища детства, но в другой, чем у него самого, форме. Ну и, конечно, они друг друга поубивали. С удивлением и даже испугом я замечал, что некоторые взрослые зрители обоего пола, когда гас экран и в зале зажигался свет, утирались платками, а то и вытирали кулаками глаза, как маленькие. Сопела даже Толпыгина во время сеанса, особенно когда речь шла о Фатиме. Я пугался потому, что если взрослые плачут, то дело обстоит совсем плохо.
И сегодня меня волнует это воспоминание: отчего взрослую женщину, прошедшую допросы на Лубянке и лагеря, могли трогать эти душераздирающие дешевые мелодрамы, к тому же экзотического антуража?
Впрочем, может быть, и сегодня матерые уголовники в лагерях рыдают, когда им показывают индийские фильмы. А чувствительность – обратная сторона жестокости. Ведь и Толпыгина на самом деле была весьма жестким человеком…
Занятия наши тем временем продвигались. Р-р-р , рычала на меня
Толпыгина по утрам, показывая, куда при этом надо девать язык, я отвечал л-л-л . После серии этих неудачных попыток она бесцеремонно жестким пальцем засовывала мой язык внутрь моего рта и опять рычала.
Р-р-р , говорила она, л-л-л , откликался я. Когда мы уставали, она усаживала меня рисовать, а сама ненадолго уходила из дому. Я рисовал
– ее, мою наставницу, с оранжевыми волосами, с зелеными глазами, с ножками-палочками. Потом, рассматривая рисунки, она смеялась, спрашивала: себя я узнаю, а где же ты, мой кавалер? Мне и теперь непонятно, отчего она, такая яркая, тогда была одна. Ты же мой кавалер ? – спрашивала она. Каварел , отвечал я, радостно кивая.
В один из дней она, вернувшись, сказала:
– Что ж, сладкого тебе нельзя, так что получай-ка орехи. – И насыпала в глубокую керамическую миску земляных орехов – с верхом.
Орехи мне очень понравились. В отличие от орехов надземных, эти были похожи на белых шершавых гусениц, смачно лопались, если сдавить их в пальцах. Кроме того, вместо одного ядрышка у них внутри было по два, а то и по три, и каждый орешек был укутан дивной красной шелухой, совсем невесомой, которую легко можно было просто сдунуть. Теперь у меня было занятие – не все же крутить глобус, который мне подсунула
Толпыгина, полагая, очевидно, что, скажем, ее рассказы об Африке и в придачу чтение Айболита поможет мне сносно произнести фр вместо
фл . Не все же – еще одно ухищрение хозяйки – листать громадный немецкий атлас мира, который я упорно называл атрас , ну, как
матлас . Нет, орехи были много интереснее, с ними я, если уж взрослым так хочется, скажу как-нибудь р к месту, ведь внутри
орех оно было.
В первый раз я умял всю миску и ужинать уже не мог. На следующий день моя воспитательница принесла следующую порцию, я съел и ее, и к ночи у меня подскочила температура, я облевал всю постель, впал в забытье и бредил. В бреду, мне потом сказали, я хорошо выговаривал