Последние поэты империи: Очерки литературных судеб
Шрифт:
Пауза четвертая. Момент непонятности. Никакого ускорения жизни мы не видим. Никаких прыжков в пропасть. Никакой бешеной скорости. Наоборот, этакий размеренный, с различными отклонениями от основного курса, набор жизненной высоты. Долгие раздумья, какую же высоту взять? Я сам прошел подобный путь, только инженера-химика, и аспирантуру тоже закончил успешно. И публикаций научных хватало, пяток авторских свидетельств имею и даже три медали ВДНХ за изобретения. Но ведь уже тогда знал я для себя, что это лишний груз в жизни, что неизбежно уйду вскоре в литературу. Помешала ли мне инженерная работа? Не знаю. Зато в новые, уже филологические, аспирантуры не хотел идти, как ни уговаривали. Все-таки литература — это литература, живое дело.
Вот
Вот красный флаг с серпом висит над ЖЭКом,
а небо голубое.
Как запросто родиться человеком,
особенно собою.
Он выставлял в окошко радиолу,
и музыка играла.
… … … … … … … … … … … … … …
Про розы, розы, розы, розы.
Не пожимай плечами,
а оглянись и улыбнись сквозь слезы:
нас смерти обучали
в пустом дворе под вопли радиолы,
и этой сложной теме
верны мы до сих пор, сбежав из школы,
в тени стоим там, тени…
(«Вот красный флаг с серпом висит над ЖЭКом…», 2000)
Как видим, самые сентиментальные воспоминания заканчиваются у Бориса Рыжего темой смерти. Ее интонация начинает господствовать сразу же, как только из всех наук и боксов уходит он в поэзию. Оказывается, жизнь еще своими отклонениями и бытовым обустройством защищала поэта, когда же он наконец отринул все лишнее и остался один на один с собой, слив уже воедино поэзию и жизнь, лирического героя и себя самого, так сразу же вырвалась на свободу поэтическая интонация смерти.
И когда бы пленку прокрутили
мы назад, увидела бы ты,
как пылятся на моей могиле
неживые желтые цветы.
Там я умер, но живому слышен
птичий гомон, и горит заря
над кустами алых диких вишен.
Все, что было после, было зря.
(«Вспомним все, что помним и забыли…», 2000)
Впрочем, закончим чтение биографической справки: «Был сотрудником журнала „Урал“, вел рубрику „Актуальная поэзия с Борисом Рыжим“ в газете „Книжный клуб“. Участвовал в международном фестивале поэтов в Голландии, стал лауреатом премий „Антибукер“ и „Северная Пальмира“…»
Как видим, внешняя судьба везунчика продолжалась. Порвав с надоевшей инженерной работой (уверен, что она надоела ему до печенок, как бы успешно он ни трудился), Борис Рыжий и в поэзии становится российской восходящей звездой. Пишет стихи — это само собой. Но он уже и «лауреатствует», ездит по международным фестивалям, знаком с элитой мировой поэзии, его переводят. Выходит в Петербурге одна книга «И все такое», готовится другая «На холодном ветру». Подборки стихов в «Экслибрисе», в «Знамени»… О нем желчно говорят спившиеся неудачники всех литературных лагерей. Борис Рыжий подумывает уже о том, чтобы перебраться в Москву, и это тоже естественно для талантливого поэта. Столица помогает расправить крылья, осуществить крупные творческие замыслы… И вдруг обрыв. Впрочем, слово «вдруг» по отношению к Борису Рыжему и его поэзии неуместно. Трагедия ждала поэта, как только он стал по-настоящему осуществляться. Может быть, это и был последний его крупный творческий замысел: осуществить наяву свои поэтические пророчества. Воспарить победно своей поэтической легендой, которая всегда так нужна. Победил поэт, а жизнь ушла…
Здесь много плачут. Здесь стоят кресты.
Здесь и не пьют, быть может, вовсе.
Здесь к небу тянутся кусты,
как чьи-то кости.
Когда б воскресли все они на миг,
они б сказали, лица в кисти пряча:
«Да что о жизни говорить, старик…
…когда и смерть не заглушает плача».
(«Здесь много плачут. Здесь стоят кресты…», сентябрь 1993)
Конечно, нельзя говорить, что Борис Рыжий покончил с собой исключительно ради своей поэтической легенды, своего поэтического признания. Он жаждал этой легенды, но не настолько же! Во-первых, он был уверен в будущей славе и без всякого влияния потустороннего мира. Он знал себе цену, когда писал, что победит в поэтическом поединке и Бродского, и Пастернака. Он был уверен в своей живой победе на поэтическом пространстве и иногда мечтал о долгой-долгой жизни в роскошном облике русского поэта.
Приобретут всеевропейский лоск
слова трансазиатского поэта,
я позабуду сказочный Свердловск
и школьный двор в районе Вторчермета.
(«Приобретут всеевропейский лоск…», 2000)
Он успел еще в юности пройти этап увлечения излишними сложностями, экспериментированием с ритмом, рифмами, метафорами. «Как сложно сочинял, как горько пел, / глагольных рифм почти не принимая, / как выбирал я ритмы, как сорил / метафорами, в неком стиле нервном…» Он успел прийти к своей простоте стиха и найти своего читателя. Во-вторых, думаю, что Борис Рыжий устремлялся к смерти, чтобы поскорее обрести какую-то завершенность, цельность. В-третьих, сыграли свою роль пагубные пристрастия — алкоголь, наркотики, о чем не единожды повествовал его лирический герой (и здесь это не как тема для любопытствующих, а как ярко выраженный молодежный симптом безвременья, в том числе и литературного). Но погиб-то не лирический герой, а сам автор, поэтому не будем врать: поэт писал про себя:
Бритвочкой на зеркальце гашиш
отрезая, что-то говоришь,
весь под ноль
стриженный, что времени в обрез,
надо жить, и не снимает стресс
алкоголь…
И в-четвертых, может быть, губительной оказалась и его огромная любовь к кинематографу. У него немало стихов кинематографического плана. Он мыслил часто кинообразами, и в этом кинематографическом ракурсе смерть героя была необходима для его мифологизации, для легенды.