Последние свидетели. Соло для детского голоса
Шрифт:
Она рассказала:
– Утром они окружили нас. На хороших, сытых конях. Гривы у этих коней блестели, подковы крепкие. Немцы сидели в седлах, а полицаи вытягивали цыган из шатров. Кольца с пальцев сдирали, рвали серьги с ушей. У всех женщин уши были в крови, а пальцы вывихнуты. Штыками кололи перины… Золото искали… А после начали стрелять…
Одна девочка попросила их: «Дяденьки, не стреляйте. Я вам цыганскую песенку спою». Они засмеялись… Она им спела, станцевала, тогда они ее расстреляли… Весь табор. Целый табор пропал… Шатры
Костер горит. Цыгане молчат. Я сижу возле мамы.
Утром – сборы: узлы, подушки, горшки летят в кибитку.
– Куда мы едем?
– В город, – отвечает мама.
– Зачем в город? – Мне жалко бросать речку. Жалко солнца.
– Немцы приказали…
Жить в Минске нам разрешили на трех улицах. У нас было свое гетто. Раз в неделю объявлялись немцы и сверяли по списку: «Айн цыгайнер… Цвай цыгайнер…» Моя ты хорошая…
Как жили?
Ходили с мамой в деревни… Просили… Кто пшеницы вынесет, кто кукурузы. Каждый звал к себе: «Ой, цыганочка, заходи. Расскажи судьбу. У меня муж на фронте». Война разлучила людей, все в разлуке. В ожидании. Желали получить надежду.
Мама гадала… Я слушала… Король крестовый, король бубновый… Смерть – черная карта. Карта пик… Семерка… Любовь горячая – король белый. Военный человек – черный пиковый король. Скорая дорога – шестерка бубновая…
Со двора выйдет мама веселая, а в дороге плачет. Страшно сказать человеку правду: твой муж убит или то, что твоего сына уже нет в живых. Земля его приняла, он – там. А карты свидетельствуют…
В одной хате остались ночевать. Я не спала… Видела, как в полночь женщины распустили длинные косы и ворожили. Каждая открывала окно, бросала в темную ночь зерно и слушала ветер: тихий ветер – суженый живой, а завоет, постучит в окно, то не жди его, не вернется. Ветер выл и выл. Стучал по стеклу.
Никогда нас так люди не любили, как в войну. В тяжелую минуту. Мама заговоры знала. Могла человеку помочь и животному: коров спасала, коней. Со всеми говорила на их языке.
Ходили слухи: один табор расстреляли, другой… Третий в концлагерь увезли…
Кончилась война, мы радовались друг другу. Встретишь – обнимешь. Нас осталось мало. А люди опять гадали и ворожили. Лежит в хате под иконой «похоронка», а женщина все равно просит: «Ой, цыганочка, погадай. А вдруг мой – живой. Может, писарь ошибся?»
Мама гадала. Я слушала…
Первый раз сама погадала на базаре девочке. Ей большая любовь выпала. Счастливая карта. И она дала мне рубль. Я ей счастье подарила, пускай даже на одну минуту.
Моя ты хорошая, и ты будь счастлива! Иди с Богом. Расскажи о нашей цыганской судьбе. Люди мало знают…
Тэ авэс бахтало… С Богом!
«Большая семейная фотография…»
Толя Червяков – 5 лет.
Сейчас – фотограф.
Если что-то осталось в памяти, то как одна большая семейная фотография…
На переднем плане отец с винтовкой и в офицерской фуражке, он носил ее и зимой. Фуражка и винтовка вырисовываются отчетливее, чем отцовское лицо. Очень хотелось мне иметь и то, и другое – фуражку и винтовку. Мальчишка!
Рядом с отцом – мама. Саму маму тех лет не помню, больше запомнилось то, что она делала: постоянно стирала что-то белое, от нее пахло лекарствами. Мама была медсестрой в партизанском отряде.
Где-то тут мы с маленьким братом. Он все время болеет. Вот его помню красного, все тельце покрыто коростой. Вдвоем плачут с мамой ночью. Он от боли, мама от страха, что он умрет.
А дальше вижу, как к большой крестьянской хате, в которой мамин госпиталь, идут бабы с кружечками. В кружечках молоко. Молоко сливают в ведро, и мама купает в нем брата. Брат первую ночь не кричит, спит. А утром мама говорит отцу:
– Чем я отплачу людям?
Большая фотография… Одна большая фотография…
«Так я вам хоть бульбочки в карман насыплю»
Катя Заяц – 12 лет.
Сейчас – рабочая совхоза «Кличевский».
Бабушка гонит нас от окон…
А сама смотрит и рассказывает:
– Нашли в жите старого Тодора… С нашими ранеными солдатами… Принес им костюмы своих сынов, хотел переодеть, чтобы немцы не опознали. Солдат постреляли в жите, а Тодору приказали выкопать яму возле порога своей хаты. Копает…
Старый Тодор – это наш сосед. Из окна видно, как он копает яму. Вот выкопал… Немцы забирают у него лопату, что-то по-своему ему кричат. Старик не понимает или не слышит, потому что давно глухой, тогда они толкнули его в яму и показали, чтобы стал на коленки. Так и засыпали живого… На коленках…
Всем стало страшно. Кто – это? Разве это люди? Первые дни войны…
Долго обходили хату старого Тодора. Всем казалось, что он из-под земли кричит…
…Сожгли нашу деревню так, что одна земля осталась. Одни камни во дворах, и те черные. У нас на огороде травы даже не осталось. Сгорела. Жили по милости – идем с сестричкой в чужие деревни, просим людей:
– Подарите что-нибудь…
Мама больная. Мама ходить с нами не могла, она стыдилась.
Придем в хату:
– Откуда вы, деточки?
– Из Ядреной Слободы… Нас спалили…
Давали: ячменя мисочку, хлеба кусочек, яйцо одно… Так уже спасибочки людям, все давали.
Другой раз переступишь порог, бабы в голос плачут:
– Ой, детки, сколько ж вас! Утром прошло две пары.
Или:
– Только вышли от нас люди. Хлеба не осталось, так я вам хоть бульбочки в карманы насыплю.
Так из хаты не выпустят, чтобы с пустыми руками. Ну, хоть льна по жменьке дадут, и насобираем за день льняной снопик. Мама пряла сама, ткала. На болоте торфом красила, в черный цвет.