Последний герой
Шрифт:
За все время, что он шел до поселка, он не встретил ни одного человека.
Весь разрисованный йодом, с перебинтованной грудью — похоже, что пару ребер сломал, он лежал на нашей постели, бутылка «Двина», немедленно извлеченного Гришей из его тайников, стояла вместе со стаканом рядом на стуле.
— Неужели на этом все и кончено? — спросил Гарик, не обращаясь ни к кому в отдельности, негромко, будто сам у себя. Ни акцента, ни шоферских оборотов… Мы все были в этой же комнате, второй день нашего дачного отдыха шел к концу. Она только что покормила лежачего Гарика, мы с Гришей курили после обеда, помогая раненому одолевать коньяк. Все молчали, и в тишине стало слышно, что Гарик плачет.
Тогда заговорил, конечно, Гриша.
— Лучше б мама меня раздумала, — сказал он, — чем мне видеть, как плачет, извиняюсь, ангел. Между протчим, Гарик Мартиросович, я вам говору, как сыну, пусть они все плачут, потому что я вам исделаю одну даже
5
Третья ночь на даче медленно ползла к рассвету, третью ночь не было сна. Такое со мной время от времени бывает, я почти совсем не сплю по нескольку суток подряд, это неизбежно связано с большой выпивкой по вечерам, часов в девять падаю, как мертвый, а к часу, к двум — сна ни в одном глазу, болит все, что может болеть, организм бунтует, в массовые беспорядки включаются печень, почки и кишечник, иногда, ближе к рассвету, происходит и несанкционированное выступление сердца, одновременно чувствую, что неизбежно обострится вечная, как еврейский вопрос, проблема — псориаз, и точно, утром, бреясь, обнаруживаю омерзительную рожу в красных шелушащихся пятнах, под глазами черно, зрелище в целом более всего похоже на результат неудавшейся реанимации. Что делать, супермен уже сильно подержанный, хотя еще на ходу, но дребезжит. При этом отдаю себе отчет, что, увы, никогда в молодости не жил так хорошо, так головокружительно, женщины не любили так безудержно и самозабвенно, дело не шло, деньги, хотя бы и небольшие, не подплывали и близко… Явление, известное имеющим вкус к вещам: старые, хорошо отношенные, идеально подходящие тряпки — только дошли до такого чудесного состояния, как тут же, на следующей неделе, и рвутся.
Внизу спал, тихо поскуливая во сне, изодранный и расстроенный Гарик. Наверху пустовала его комната, но там оказалось ужасно холодно, с вечера начался мелкий, хмурый и вполне уже осенний дождь, довести погоду до среднеатлантического стандарта им, все же, не удалось, через неплотно закрывающиеся окна и светящиеся щели в дощатых стенах несло сыростью, проникали ледяные, острые струи ветра. В комнате Гриши было гораздо теплее, и хозяин отсутствовал, — часов в одиннадцать, уже под дождем, и не совсем твердо держась на ногах, пили понемногу весь этот все равно пропащий день, он вышел со двора с весьма смутным заявлением: «Если Гриша сказал, что сделает хорошо, так пусть все гои сдохнут, а нам таки будет хорошо», — но в пустой комнате остался такой густой стариковский запах, смешанный с ароматом ружейного масла, исходящим от арсенала неугомонного воина, что остаться там не было никакой возможности. В конце концов, мы улеглись на старом диване, узком и с качающейся спинкой, на маленькой веранде, открыв дверцу печи, так что тесное, хотя окруженное только стеклами в мелких переплетах, пространство быстро нагрелось.
Теперь, промаявшись несколько часов без сна, честно приложив все усилия, чтобы победить бессонницу, — полежав, прижавшись к ее узкой и теплой под зимней пижамой спине, зарыв лицо в ее волосы, вдыхая их сухоту и думая о приятном и однообразном, — я осторожно, чтобы не разбудить, отодвинулся, сполз с жалобно застонавших диванных пружин и вышел под дождь, как был, в длинных и широких черных трусах и майке с узкими бретелями и глубокими проймами, сунув ноги в расшнурованные ботинки. Что заставляло меня одного, в полной темноте, выглядеть, как положено? Что-то заставляло…
Естественно, не было ни звезд, ни луны, из сплошной тучи все лило, так что я остановился под навесом крыльца, но и здесь закурить, в сырости и под ветром, удалось не с первой спички.
Я стоял, думал о идущей к концу жизни и этом странном ее завершении, но мысли сбивались и, как всегда бессонной ночью, в голове теснилась всякая как бы глубоко философская ерунда, перемежающаяся отчаянными претензиями к судьбе.
Почему я не нашел ее раньше, думал я горестно и тут же представлял себе, как лицо мое искажается клоунской трагической гримасой, брови поднимаются домиком, морщины лезут на лоб, рот болезненно полуоскаливается, почему я прожил и доживаю жизнь не в этой, исходящей из каждой клеточки ее существа любви, а в безобразии, безумии и, по сути, в бесчувствии? Но тут же вспоминал, каким был в молодости, когда допустим, мог встретить ее, — по одной улице ходили, и в том же кафе-мороженом, в котором она с одноклассницами ела из алюминиевых кривоногих вазочек разноцветный пломбир под шоколадной стружкой, я выпивал иногда рюмку коньяку, — вспоминал свою тогдашнюю неустроенность, неприметность и ненужность в гигантском городе, вздорность характера и просто неумность, и понимал, что ничего и не могло быть, и надо благодарить Бога за то, что хотя бы теперь свел, дал мне убедиться, что выдуманное, замысленное едва ли не в детстве счастье бывает.
Когда-то,
А кем же ты себя представляешь в мечтах, спрашивала очередная большая крашеная блондинка, снисходительная после часу моих честных и, вроде бы, увенчавшихся успехом трудов на сбившейся простыне. Я ложился на спину, закидывал руки за голову, прикрывшись до пояса, — всегда стеснялся младенческого вида израсходованности, — начинал бредить с открытыми в потолок глазами. Уверенный, сильный в профессии, удачливый в делах, никаких там богемных штучек, разве что легкий артистический налет, может, небольшой, но достаточно независимый начальник, вот я выхожу из машины, в хорошем, лучше двубортном, знаешь, в мелкую полоску, костюме, подаю ей… да нет, конечно же, тебе, ну, не дуйся, не обижайся, это просто фигура речи… подаю ей руку, она в легком и тонком платье, я люблю такие темно-синие платья в мелкий белый горошек, мы идем куда-нибудь обедать… Знаешь такое буржуазное правило: цена мужчины — это вид его женщины…
Все-таки, у тебя удивительно пошлые для интеллигентного человека представления о жизни, говорила образованная подруга. Что делать, пожимал я плечами, я человек простой… После отдыха мы иногда возвращались к прерванному беседой занятию, но уже можно было понять, если задуматься, что рано или поздно станем чужими.
Вот, пожалуйста, размышлял я, окоченев на сырости и ветру раздетым, но, почему-то, не возвращаясь в дом, а закуривая третью сигарету, все и сбылось, и даже с избытком, успех и приключения, будет подан к загородному дому лимузин, таинственные и преданные друзья будут рядом, драй камераден, милая женщина, умная и покорная, добрая и страстная, придуманная мною не то сорок, не то тридцать лет назад, выйдет, нарядная и оживленная, мы рванем по шоссе под свинг из автомобильного приемника, под Эллингтона или Бэйси, жаль, что вас не будет с нами, мы все одолеем, а если будут потери, то пусть судьба укажет на самого лучшего, а мы отомстим, и потом — прощай, оружие, домой и все еще может быть, потому что пока мы живы и уже встретились…
Да, я предавал, корил я себя, докуривая и уже собираясь идти в дом, но и сам, как выяснялось впоследствии, нередко бывал предан и оскорбительно обманут, я бывал бессовестным и, мучаясь стыдом, продолжал бесстыдствовать, подчинялся мелочности и дряни, и с наслаждением позволял себе быть дрянью, но теперь все будет по-другому, и не потому, что я стал другим, а просто она совсем другая. Такая, как должна была быть с самого начала, первая и последняя.
Подступало утро, на веранде было уже совсем светло, она спала лицом в подушку, только рыжая густая гривка была видна над высоко натянутым одеялом.
Я сел за стол, взял листок бумаги, на котором кто-то — может, Гриша? — складывал и вычитал столбиком довольно большие суммы, перевернул и нарисовал валявшимся здесь же шариковым карандашом такую картинку:
Слева — молодость, думал я, неустойчивое равновесие, можно скатиться куда угодно, в беду или удачу, в авантюру или скуку. Посередине — средние годы, когда все более или менее устоялось, и как бы ты ни раскачивался, как бы далеко ни отклонялся, скатишься в нижнюю, притягивающую точку, в стабильность. Равновесие устойчивое… Во всяком случае, эта схема вполне годится для моей жизни. А справа — старость, снова выкатился на бугор. Чуть двинулся в сторону из единственной точки покоя, и покатился, и уж не остановишься, в болезни и бедности, в бездомье, только более безнадежное, чем тогда, в начале, в душевные потрясения, но, может, и в счастье — тоже куда большее, чем могло быть или было в юности.