Последний грех
Шрифт:
Annotation
За то время, которое льёт этот нескончаемый дождь, уже все грехи должны бы утонуть, даже самые большие. Хотя…
Притуляк Алексей
Притуляк Алексей
Последний грех
— Опять дождь! — устало произносит Хильда, распахивая шторы, отчего пластиковые кольца тихо звенят по металлической трубке карниза.
— Разверзлись хляби небесные, — стонет со своей кровати старая Грета. — Бог землю от грехов человеческих омывает.
— Неужели так много грехов у людей накопилось? — спрашивает маленький Вальтер, обнимая Роди — своего любимого игрушечного медведя, с которым всегда засыпает.
Старая Грета приподнимается на локте; кряхтя растирает больные ноги — от застоявшейся сырости они стонут и ноют почти непрерывно.
— Ты и сам — грех, — косится она на мальчика.
— Ну что, опять?! — кричит от окна Хильда, гневно уставясь на старуху.
Та недовольно дёргает головой, шамкает губами, ворча что-то себе под нос, но сдерживается. Она ещё не готова к ссоре, ей надо распалиться, накопить злость.
— А Роди — грех? — спрашивает мальчик, поглаживая курчавый ворс медведя, заглядывая в его задумчиво поблёскивающие чёрным пластиком глаза. Медвежонок, как и всё в доме, источает слабый запах плесени, но ребёнок его не чувствует.
— Вальтер, перестань молоть глупости! — окликает его Хильда из кухни, где уже гремит кастрюлями. — Вставай и пойди умойся, у нас заканчивается рис.
У неё такая манера — сказав одну фразу кому-нибудь, она может тут же прилепить к ней следующую, адресованную уже другому человеку, а то и вовсе никому не предназначенную, а попавшую на язык случайно, обрывком внутреннего монолога. Старая Грета любит повторять, что у Хильды в голове дырка — пустота — между языком и мозгами, так что всё, что появляется в её черепной коробке, само собой проваливается в это отверстие и попадает на язык. Она говорит, что эта дырка у Хильды с детства, как бывает у всех детей, но если у других людей она со временем зарастает, как родничок во младенчестве, и забивается недосказанными мыслями, то Хильда — инвалид, потому что у неё в перегородке так и осталась пустота.
Вальтеру неохота вставать. Ему давно уже неохота вставать, уже много-много дней — с тех пор, как начался дождь.
Его не оставляет мысль о грехах, поэтому он повторяет свой вопрос, только тише, так, чтобы Хильда на кухне не услышала.
— Ба, а Роди — тоже грех?
Старая Грета, кряхтя и постанывая, садится в кровати — тяжёлая, массивногрудая, в старой ночной рубашке, с давно немытыми и растрёпанными серыми волосами, в которые густо вплетена седина. Волосы эти, свисая по сторонам лица неровными нитями, прядями и сосульками, придают ему злобное ведьминское выражение и старят его ещё лет на десять в добавок к её шестидесяти.
Старуха бросает на Вальтера то ли насмешливый, то ли презрительный взгляд и произносит — тоже тихо, чтобы не слышала Хильда, — словно рассуждая сама с собой:
— Говорила я, не оставлять тебя дурака… Ох,
— А меня тоже смоет, раз я грех? — не унимается Вальтер.
— Да уж скорей бы! — распаляется Грета. — Скорей бы нас всех смыло!
Вальтер с ней не согласен, но он знает, что старухе, особенно в её теперешнем состоянии, лучше не перечить.
— Вода поднялась ещё на два пальца! — уныло докладывает Хильда, выглянув из кухни. — Два пальца за ночь, я варю просо.
— Два пальца! — злорадно усмехается Грета. — Скоро вы узнаете!..
Она не говорит, что они скоро узнают, но Вальтер не сомневается, что это будет нечто ужасное. Ему не хочется узнавать и не хочется, чтобы старуха уточняла, поэтому он торопится встать и шлёпает босыми ногами в туалет. Он садится на холодный унитаз и писает, размышляя о том, на сколько еще пальцев поднимется из-за него вода.
— Ма! — не выдерживает он. — Ма, а вода не сильно поднимется оттого, что я писаю?
Грета хохочет на своей кровати. Смех её больше напоминает сухой и ломкий кашель или собачий лай.
Настоящего собачьего лая уже давно не слышно. Как не слышно и других звуков, которые всегда наполняли собой день: ни мычания коров, ни петушиного крика, ни дальнего стрёкота косилок. И даже боя часов на старой башне давно не слыхать. Только бесконечный шум дождя — монотонный, обволакивающий, дремотный.
Умываясь, Вальтер продолжает думать о грехе.
За то время, которое льёт этот нескончаемый дождь, уже все грехи должны бы утонуть, даже самые большие. Хотя… Хотя, вот он, Вальтер, он же маленький — совсем еще маленький грех, а его пока не смыло. Это потому, что он высоко сумел забраться. Значит, дождь будет идти ещё долго-долго, пока вода не поднимется на тысячу пальцев и не доберется до него. Может быть, Вальтер — это последний грех, который остался ещё не смытым, и Бог будет упорно поливать землю из своей лейки, пока наконец вода не подхватит Вальтера и не отхлынет, унося его в сточный колодец, как тот кораблик, который он пускал давно-давно, когда ещё ручеек, бегущий по краю Мюллер-штрассе, не превратился в бурную клокочущую реку.
Он отчётливо представляет себе, как вода крутит и уносит его, а за ним перепуганную Хильду и недовольную Грету, которая плюётся и ворчит. Хотя, нет. Их-то вода не должна смывать, потому что грех — это он, Вальтер, а значит…
— Эй, ты долго там? — отрывает его от размышлений Хильда. — Хватит лить воду, её и так слишком много.
Она приносит мальчику забытое им полотенце. Полотенце влажное, пахнет сыростью и плесенью. Это раньше оно было пушистое, теплое и вкусно пахнущее солнцем, а теперь — вот такое, как будто его долго держали в болоте.
Вальтер неохотно и кое-как проводит ничего не вытирающим полотном по лицу и рукам.
Грета давно уже не заходит есть на кухню, потому что её больные ноги не хотят сделать и шагу. Хильда утверждает, что это не больные ноги, а эгоизм. Старухе просто так удобно, ей нравится, что за ней ухаживают, приносят еду в постель, убирают судно, помогают надеть халат.
Вальтер не любит просо. Он уныло давит ложкой плотный желтоватый и неприятно пахнущий ком, в который не добавлено ни капли масла, потому что масло давно закончилось, а всех коров, которые его дают, — смыло.