Последний Иван
Шрифт:
Первым меня принял ответственный секретарь – начальник штаба редакции Александр Львович Плющ,- большой, грузный, с почти облысевшей головой, на которой редко кустились седые кудряшки. Смотрел тяжело, исподлобья,- он был, как я узнал позже, еврей, рядившийся в украинца, а точнее, в «запорожского хохла». С ходу напал на меня:
– Слышал, какую линию вы гнули в «Журнале молодых». О вас уже вся Москва знает. Мне звонили из Союза писателей.
– Не понимаю, о чем вы говорите. Журнал у всех на виду, его многие читали. Шолохов нам письмо прислал, хвалил, одобрял.
– Нас не интересует, что
Я хотел встать и выйти, но тут же сообразил: может быть, он на это и рассчитывал. Вдруг я понял, что и тут, как и у нас в Литературном институте, как и в Союзе писателей, идет борьба русских с евреями, и было бы глупо сорваться на первой ступеньке и тем обмануть надежду русских на вновь прибывающего бойца.
Я молчал. Зазвонил телефон, Плюща звали к главному. Он поднялся и мирно, даже тронув меня за плечо, сказал:
– Хорошо, товарищ Дроздов, я возражать не стану. Надеюсь, мы с вами будем друзьями.
От Плюща я пошел к Севрикову Константину Ивановичу. Это был высокий, красивый мужчина с серыми насмешливыми глазами. Из тех, кто «словечка в простоте не скажет». Я представился, назвал себя.
– Ну! – откинулся он на спинку кресла.- И что же?… А я вот Севриков… Константин Иванович. И что же из этого следует?
Я понял: в волнении забыл сказать о цели своего визита. Сказал:
– Хотел бы работать в отделе промышленности. Николай Дмитриевич не возражает.
– А я хотел бы работать в Совете Министров – Председателем, на худой конец – замом, а?
Я был растерян. С виду человек умный и важный, а изображает из себя клоуна. Не послать ли его подальше?
Севриков склонился над статьей и минут пять чертил, дописывал. И потом, не поднимая головы, сказал:
– Я вас не знаю. Голосовать за того, кого не знаю, не буду.
Он был человеком русским, в прошлом работал секретарем обкома комсомола, кажется, в Москве. Женат на еврейке, и в отделе у него – почти одни евреи.
Позже я узнал, что Севриков на редколлегии сказал так же, как и мне: «Я его не знаю, а с виду он мне не понравился. Молчит, как бычок, я таких боюсь».
Хорошо, что Севрикова на редколлегии не воспринимали серьезно. Впрочем, кое-кто знал подоплеку его истинных побуждений: будучи русским, он при случае не прочь был завалить русского автора, русского сотрудника – и тем косвенно угодить евреям, на службе у которых, видимо, давно состоял. Маска же скомороха позволяла ему легко выходить из ситуаций, которые для всякого другого человека могли дорого стоить.
От него пошел к Юрию Филоновичу, заведующему отделом пропаганды. В просторном кабинете за большим столом сидел и что-то писал неказистый сутуловатый еврей с жиденьким пучком волос неопределенного цвета. Он, видимо, ждал меня, изредка взглядывал, щурился. Вдаль он плохо видел, но меня разглядел и вопросы задавал ядовитые.
– Вы из Литературного института, редактором журнала там были?
– Да, был.
– Вот видите,- редактором, главным, а к нам в рядовые сотрудники. Чего так, а?
– Журнал закрыли. В стране бумаги мало. Не хватает типографий.
– Кому-то хватает, а вам – не хватает. А? Неспроста это – журналы закрывают. Неважный журнал-то у вас был, видно, не тех печатали.
– Претензий к нам не было.
– Как же не было? А Фриду Вигдорову как приняли? Она вам – повесть детскую, а вы ее – пинком из редакции.
– Журнал для студентов был создан, а Вигдорова…
Филонович не слушал, продолжал править статью, говорил.
– Илью Сельвинского огорчили. Старик за женщину заступился, а для вас и он не авторитет. А с ним плохо стало, умер скоро. Хорошенькие дела там у вас творились.
Я понял: в дискуссию с ним входить не следует. Вспомнил чью-то фразу: «евреи – сообщающиеся сосуды, они все знают». Юра Филонович – его так звали в редакции – долго еще таким образом читал мне нотации, затем сказал:
– Ну, хорошо, идите. Посмотрим на редколлегии.
Для него я был чужим, ненужным, заранее постылым, и он не скрывал своих антипатий. Тут даже и для элементарной вежливости места не оставалось. Я же помнил наказы Шумилова и Бочкова: не хотелось их подводить.
Уныло я брел по коридорам редакции, надежд у меня не оставалось. Открыл дверь заведующего отделом науки. Здесь меня принял Бронислав Колтовой, временно исполнявший должность заведующего. Колтовой не был членом редколлегии, и я мог к нему не заходить, но зашел – больше из любопытства. Ему было около сорока лет, он был исполнен важности и величия. Перебирал на столе бумаги, на меня не смотрел, но меня видел, и я это чувствовал. Смурной, недовольный, он сидел за большим начальническим столом, нехотя спрашивал:
– Раньше где работали? До журнала, значит, в военной газете? Вам будет трудно у нас: тут от каждого требуется государственное мышление.
– Да, конечно, я понимаю…
– Понимаете, а идете.
– Буду постигать. Николай Дмитриевич Шумилов обещал помочь.
– Странный народ! Не понимаю вас, сразу и на вышку – в «Известия».
В этом роде и продолжался разговор. Я терпеливо отвечал, не задирал, не провоцировал других вопросов – явная недоброжелательность, нетерпимость и неприятие выводили из себя, но я был смиренен и все больше теплел душой к Николаю Дмитриевичу, потому что видел, как нелегко ему было брать в свой отдел русского парня.
Рядом с отделом науки располагался отдел литературы, там был заведующим писатель Виктор Полторацкий, известный мне по замечательному фронтовому очерку «Москвич». Но он болел, и его замещал Цюрупа – сын наркома продовольствия в ленинском правительстве. Он сильно походил на еврея и не скрывал к ним своих симпатий, а каждого русского автора встречал в штыки. Я знал это и знал также, что он не член редколлегии, а потому с пятого этажа пошел наверх, к заместителю главного редактора Гребневу Алексею Васильевичу. Слышал о нем много забавных рассказов. Его называли «тишайшим» за мирный, незлобивый нрав, за тихий, постоянно ровный голос, неторопливую манеру вести беседу. Кажется, в повести «Радуга просится в дом» или в романе «Покоренный атаман» я писал с него черты редактора областной газеты – это после того, как много лет с ним проработал. Но тогда я шел к нему со священным трепетом и очень боялся, как бы не сказать лишнего.