Последний Иван
Шрифт:
Однако вернемся к нашей редакционной жизни. Аджубей собрал совещание и с раздражением заговорил о наших делах:
– Портфели отделов пусты, печатать нечего, мы тут жуем жвачку, которая всем надоела. И ни у кого ни одной живой мысли. Вот вы! – ткнул он в меня своим жирным, волосатым пальцем.- Вы, вы! Вам говорю! Встаньте! Что у вас в блокноте?… Какие мысли, задумки?
– Я… только что приехал из Сталинграда.
– И что?… Что вы оттуда привезли? Информацию с великой стройки? Да я ее по телефону за пять минут возьму. Опять рапорты, реляции – бахвальство! Вам самим-то не надоело жевать эту резину?
– Да, противно. И надоело. Но – требуют. За тем и посылали.
– Его посылали! Бычок, которого ведут
– Сам? Думаю… Много там расточительства. И проект не лучший, и организация.
– Вот! Об этом надо писать! Идите домой и пишите. Срочно. Завтра в номер! Разнесем строительство ГЭС в пух и прах!
Тут самый раз сказать, какова была жизнь в «Известиях» до Аджубея.
Тогда здесь работали мои приятели Петр Карелин, Виктор Полторацкий – в прошлом, как и я, военные журналисты. Я учился в Литературном институте, мне стоило от Тверского бульвара перейти улицу Горького, и я попадал в «Известия» – в мир большой журналистики, где мог увидеться и попить кофе с моими друзьями. При институте открылся печатный «Журнал молодых», назначили меня его редактором, но нам удалось выпустить лишь пять номеров, и журнал из-за недостатка бумаги закрыли, а я был вынужден искать работу,- тогда и попал в «Известия».
Спустя несколько лет после смерти Сталина жизнь в «Известиях» протекала так же тихо, как текут годы дряхлого, доживающего свой век старика. Каждый сотрудник знал свое место и припаян был к столу так же крепко, как болт или шуруп хорошо сработанной машины. В государстве свирепствовали бури: валились с пьедесталов «отцы Отечества», трясло, как на вулканах, министерства, лопались, словно мыльные пузыри, бесчисленные конторы и конторки – одних сокращали, других «сливали»… Люди умственного, конторско-учрежденческого труда страшились будущего: как-то оно для них сложится? И только сотрудники редакции «Известий» вели спокойный, размеренный образ жизни: к трем часам приходили на службу, в полночь их развозили на автомобилях по домам.
Нас было сорок пять сотрудников редакции, да человек семьдесят работало в областях и за границей – наши полпреды, собственные корреспонденты. Вот, пожалуй, и все. Полос у газеты было четыре, тираж колебался от двух до трех миллионов. Цена номера – двадцать копеек, а после денежной реформы в 1961 году – две. Одна копейка на покрытие расходов по производству номера, другая – на содержание сотрудников. Ни прибылей, ни убытков. Газета официальная, орган Верховного Совета – очередей в киосках за ней не было.
И может от того, что мы были слишком серьезны, на страницах не резвились – ни жареного, ни соленого в наших статьях не было,- может, потому мы и сидели, точно в глубокой бухте, волны времени нас не доставали. То были годы, когда заведенная Сталиным пружина строгости особенно прочно удерживала рамки прессы вообще, и официальной в особенности.
Пробавлялись воспоминаниями: когда-то и что-то в редакции все-таки происходило.
Я работал в промышленном отделе, сидели мы на пятом этаже. Комната большая, столы внушительные, двухтумбовые, посредине – ковер. И вдоль стен кресла. В них всегда сидят гости – один-два автора, два-три сотрудника из других отделов. Так и во всех других комнатах. Впрочем, у нас одно важное преимущество: никто не курит, воздух всегда свежий. Это потому, что среди нас, четырех сотрудников,- одна женщина, Елена Дмитриевна Черных. В прошлом она была корреспондентом «Комсомольской правды», затем вышла замуж за одного из редакторов «Правды» – Смирнова. Перешла к нам в «Известия». Курильщиков она терпеть не могла, и все это знали. Курить и не пытались.
Обыкновенно с начала рабочего дня нам не мешали, мы склонялись над статьями и за два-три часа выполняли свою дневную норму. В восемь был ужин; ближе к нему мы отвлекались, кто-нибудь заговаривал, и мы, отклонившись на спинки кресел, но еще не выпуская из рук ручку, слушали.
Чаще всего молчание нарушал Пантелеев – человек пожилой, крепко измятый и даже побитый жизнью (за какой-то анекдот десять лет отсидел в лагерях) – он обыкновенно сообщал какую-нибудь малозначащую пустяковую новость, вроде:
– У меня в бассейне сазанья молодь вылупилась, этакие мальки-крохотули! Оно, хоть и рыбы, а повадки, как у всякой детворы,- любопытные, шельмы.
Мы тысячу раз слышали рассказы о бассейне на усадьбе Пантелеева,- он жил в Малаховке, под Москвой,- но так и не могли представить, как он устроен, как там живет рыба и, вообще, что это такое – бассейн Пантелеева.
Николай Александрович Пантелеев человек был хороший, но лица своего и характера никак не проявлял. И в газете фамилия его не возникала. Он был из тех чернорабочих газеты, которые во множестве копошатся в редакциях и будто бы что-то делают, но что, зачем, ради чего – никто не знает. Сегодня он носится со статьей «интересного автора», завтра расскажет вам о любопытном сигнале, из которого он сделает «конфетку», но проходит время – ни статьи автора, ни его собственной «конфетки» так никто и не увидит. А еще, если уж он вам очень доверяет, поведает о том, как он устал от этой проклятой газеты и как мечтает вырваться на свободу и засесть, наконец, за книгу, которая в голове у него уже давно составилась. Но проходят годы, а на свободу такие люди так и не вырываются, и до пенсии, как правило, не доживают – внезапно умирают от сердечной болезни, унося в могилу и свою мечту об иной, свободной жизни, и план книги, который в голове у них давно составился.
Рядом с Пантелеевым, стол к столу, сидела Елена Дмитриевна Черных – женщина строгая, всегда носившая черный костюм, в прошлом красивая полька, да и теперь еще не лишенная привлекательности. Глаза у нее карие с матовой вечной печалью; мальчишеская прическа – массивная челка густых черных волос прикрывает высокий лоб, у затылка, к самому воротничку, волосы сходят на нет, завершая форму круглой красивой головки. Ей сорок лет, но я из своего глубокого угла в задней части комнаты вижу, как она в минуты усталости кокетливо и грациозно встряхивает головой, поводит плечами или привычным жестом белых холеных рук чуть касается прически.
Я, самый молодой из сотрудников, недавно пришел в редакцию, и, может быть, именно я внес некоторое оживление в царство редакционной скуки, побудил Елену Дмитриевну вспомнить давно прошедшее для нее время журналистской молодости, когда она, двадцатилетняя красавица, познакомилась в какой-то поездке с журналистом из «Правды» и затем вышла за него замуж. Но рок осудил ее на долгое одиночество: Смирнов вскоре умер, и теперь она каждую неделю ходила к нему на могилу на Введенском кладбище; глубокая печаль не сходила с ее лица вот уже много лет. Она любила мужа. Он, видимо, был ярким человеком, и теперь – я это чувствовал каждой клеткой – презрительно оглядывала мужчин, не находя в них ничего от своего кумира.
С Пантелеевым она была в давней и глухой ссоре, меня исподволь изучала, а четвертого обитателя нашей комнаты откровенно презирала. Это был Семен Борисович Розенберг – заместитель заведующего отдела и старший по возрасту. Ему было пятьдесят четыре года. Елена Дмитриевна никогда не заговаривала с ним и редко смотрела в его сторону, а если и взглядывала, то поверх него, куда-то в дальний угол.
Невысокого роста еврей, грузный, тяжелый, с львиной, начинавшей седеть головой, Розенберг вначале долго и пристально ощупывал вас выпуклыми цвета пережженного кирпича глазами, а потом говорил: «Я вам даю статью, ее надо обработать». И еще долго стоял перед вами, листал статью, будто она ему очень нравилась, была для него дорогой, и если он с ней расставался на время, то делал это ради особого расположения к вам.