Последний из Секиринских
Шрифт:
Так бредил Матвей, трудясь над табаком; а в комнате спокойно сидела вдова с сыном. Утром она ходит с ним в костел, наряжая его как можно лучше, хотя и сама была одета убого, как будто его служанка; днем учит читать его по катехизису, а вечером идет с ним гулять в сопровождении Матвея или Дороты. Когда же настанут сумерки, дитя садится за столом, а пани рассказывает ему историю о Секиринских, указывая на фамильные портреты и родословное дерево, и говорит, говорит до тех пор, пока не подадут ужин и дитя не начнет дремать.
Так с малолетства воспитывала она в нем дворянскую гордость и, повторяя все, что некогда скарбникович рассказывал с таким энтузиазмом, прививала в нем чувство собственного достоинства. По мнению бедной вдовы, не было в Польше семейства, не было высокого сана и должности, недоступных для Секиринских. В молодой голове гуляли уже гетманы, воеводы, каштеляны, и важные фигуры старых портретов снились ему не раз. Он видел, будто бы
Матвей и Дорота, с своей стороны, набравшись повестей, которые в Секиринке с незапамятных времен были для всех насущною потребностью и обратились в народные предания, наперебой забивали мальчику голову знатностью его рода. Сверх того, и почтенный стольник Пурский, пан Петр Корниковский, некогда ближайший друг покойного скарбниковича, часто приезжая в Люблин и гостя у Секиринской по целым неделям, способствовал своими рассказами о старике к укоренению в молодой голове Собеслава мнения о высоком происхождении его семейства.
Собеслав имел в себе все фамильные черты своих предков. Он был небольшого роста, учтив, бел лицом, имел приятную улыбку, звучный голос, только немножко заикался, в чем маменька не только не видела недостатка, а напротив видела приятную особенность. Не будучи от природы проворен и развязен, он рано начал задумываться, и из его вопросов видно было, что он, подобно отцу, думает глубоко и понимает не хуже отца свое достоинство. Щедрый до расточительности, он готов был отдать нищему последнюю одежду, соболезновал до слез всякому горю, считал себя таким исключительным существом, что от соседских детей, заманивавших его в свои игры, убегал, как от огня. В доме он был более господином, нежели его мать; все ему служило, все повиновались ему, и воля Собеслава была законом. Так проходили годы. Собеслав ходил в иезуитское училище и выказывал некоторые успехи в науках. Сверх того, отец Ксаверий, учитель поэзии из сострадания к сироте, или из других видов приходил к нему на дом повторять уроки с ним и занимать его разговорами. Мать начала догадываться, что иезуиты завлекают ее сына в монашество, и до тех пор не успокоилась, пока Собеслав не объявил, что не чувствует ни малейшей склонности к духовному званию и не согласится ни в коем случае на убеждения своих наставников. К чему же чувствовал он склонность? Ему хотелось быть паном, а уж на худой конец зажиточным дворянином, владетелем деревни, помещиком, должностным человеком. Но как далеко до этого ему было! Матвей и Дорота едва добывали своими промыслами средства для жизни, да и то часто должны были сидеть на диете, за недостатком говядины. Великие расчеты Матвея на табак совсем не оправдались. Он все-таки приготовлял его по-прежнему, но большую часть его табака закупал стольник Пурский, а в городе только несколько купцов приучили к „матвеичу“ свои носы, находя его крепким и едким, как перец. Дороте посчастливилось несколько больше; но она с каждым днем становилась нужнее ослабевающей здоровьем госпоже и немного находила времени для производства торговли. Иногда Матвей занимал в лавочке ее место, но он так много болтал и бранился и так надоедал всем своим табаком, что у него немногие что-нибудь покупали.
Вдова, беспокоясь все более и более об участи сына, поручила, наконец, стольнику Пурскому окончательную сделку с наследниками Лендских касательно тяжбы и надеялась получить от них какую-нибудь сумму. Стольник Пурский, не без некоторой гордости, что столь великое дело зависит от его стараний, рассмотрел бумаги, посоветовался с адвокатами и отправился к Лен-дским. Сперва они обратили все в шутку, но потом изъявили готовность заплатить вдове три тысячи злотых в виде милостыни. Стольник рассердился и отвергнул предложение; но вдова, посоветовавшись с добрыми людьми и убедясь, что ей больше не получить, согласилась на мировую и за три тысячи. Так мечты о миллионах закончились ничтожной суммой; впрочем, и это было великой помощью беднякам. Капиталец был отдан в верные руки на
Собеслав был полон таких странных понятий об обязанностях дворянина высокого происхождения, каким он почитал себя, что пан Корниковский видел в этом дело самой природы. Со слезами на глазах слушал он юношу, трактующего почти словами отца о роде Секиринских, и восхищался дивным возрождением отцовского духа в сыне; потом обнимал его с чувством и удалялся, полный отрадной мысли, что юноша, подающий такие блистательные надежды, не погибнет. Он предсказывал ему блестящую участь, и, по его мнению, не доставало только какого-нибудь случая, чтобы он вступил на предназначенную ему дорогу.
Случай этот, однако, не представлялся. На письма к далеким родственникам, которым вдова время от времени писала, получались в ответ отговорки, а часто одно молчание. Собеслав, между тем, рос быстро, и сердце матери билось тем неспокойнее, тем нетерпеливее, тем живее при мысли о его будущности, что она уже изнемогала от старости, уж не могла ходить в костел и большую часть времени проводила в креслах с молитвенником на коленях.
При жизни мужа она хлопотала об одном хозяйстве, будучи убеждена, что он лучше ее знает, как позаботиться о судьбе сына. Притом же, как ни убого жили они в деревне, но та жизнь была раем в сравнении с городскою. Теперь бедная вдова должна была нести все бремя забот, об устройстве будущности сына и, борясь с бедностью, отказывала себе во всем необходимом, чтобы только он не терпел недостатка. Все это быстро разрушило ее здоровье; открылись тяжкие болезни, она страдала постоянно, но из боязни опечалить сына скрывала свои страдания. С ангельскою кротостью переносила она свои бедствия и, сидя в креслах с молитвенником на коленях, молилась только о сыне. Смерть тем только и была страшна ей, что оставляла его одного на свете, посреди равнодушной толпы людей, которые толкают всякого, прокладывая себе дорогу, и если слабый падет, не слышат его стонов и попирают ногами. Все наследство Собеслава составляли его молодость, имя, домик, три тысячи злотых, а все его друзья были — Матвей, До-рота и стольник Корниковский, который тоже склонялся к могиле, седел и часто с улыбкой поговаривал, что ему пора уж к праотцам. Слуги сильно беспокоились о своей госпоже.
В таких обстоятельствах Собеслав достиг двадцати лет; но он не развился еще окончательно и не казался взрослым. Дорота пошла по бабкам спрашивать лекарств, делали припарки, пластыри, настойки, ванны, даже заговаривали болезнь, но ничего не помогало. Ему, по-видимому, было не более пятнадцати лет — так свежи были его розовые щеки, так невелик он был ростом, так мало было у него силы; но он казался скорее баричем, нежели сыном убогого шляхтича. Уединенный и робкий, он образовал в себе особенный характер, весь обращенный внутрь. Все, что было в нем, скрывалось от наблюдателя непроницаемо. Молчаливый, таинственный, избегавший дружеских отношений, хотя ласковый и добрый, он, казалось, боялся людей или считал их недостойными себя. Он ко всем был предупредительно учтив, никому не подавал повода к какому-нибудь неудовольствию, но ни с кем от сердца не сходился, никого не принимал близко к душе. Сверстники напрасно старались с ним сблизиться: он не отталкивал их, но холодно держал себя вдали и не открывал им ни своих мыслей, ни тайны своего положения в жизни.
Еще в иезуитском училище молодежь называла его холодным и бездушным человеком, и только старшие и проницательнейшие из учителей видели в нем умение владеть собою и сильное самолюбие, которыми они могли бы хорошо воспользоваться, если бы он согласился вступить в их орден. Но Собеслав искусно уклонялся от их убеждений, не отказываясь наотрез и не обещая, а откладывая до некоторого времени. Тогдашнее воспитание не слишком развивало человека и мало приготовляло его к жизни. Высшею школою науки жить была тогда для юноши служба при дворе какого-нибудь магната, в войске или в присутственном месте. Однако сирота наш не без пользы посещал училище иезуитов: он порядочно научился по-латыни, так что и самого стольника Пурского удивлял своими отборными фразами, которые кстати вплетал тогда в разговор по обычаю тогдашних образованных людей; познал немножко и других наук; но всего больше достиг успехов в математике и умел вести расчеты с необычайной быстротой.
В домашней жизни он обходился искренно только с одной матерью, тем более, что она никогда не пыталась заглядывать в глубину его сердца; с прочими он вел себя приятельски, но холодно. К стольнику Пурскому был почтителен, но не допускал его в тайник своей души и третировал старого друга немного свысока. До-рота и Матвей, взлелеявшие и вырастившие его своими трудами считали его восьмым чудом света, а его важность и умеренность в разговорах с ними возбуждала в них какое-то боязливое к нему почтение. Они посматривали на него вполглаза, украдкой и только удивлялись ему.