Последний из Секиринских
Шрифт:
— Ого, нет, и на катафалке еще буду допекать его! — воскликнул злобный сосед.
— Ты бес, а не человек! — воскликнул священник, уходя и затыкая себе уши.
— Он мною брезгает; пускай же знает, кем брезгает и кого считает ниже себя, — говорил Вихула.
Когда наступил последний час, скарбникович не обнаружил никакого волнения. Когда все окружающие его плакали, он тихо и спокойно молился; потом обратился к жене и сказал с подобающей его роду важностью:
— Не плачь, моя вельможная Кунуся, не убивайся! Господь над вами, сиротой и вдовой. Он не оставит наследника столь великого имени и наградит его за заслуги предков. Об одном тебя прошу, не допускай его помрачать своего происхождения и старайся, чтобы он вел жизнь приличную своему сану. Оставляю тебе наследство лучше великого богатства, потому что славное древнее имя много значит в свете. Воспитывай Собеслава, как ему прилично, пускай готовится
Тут голос его ослабел и, когда священник воззвал на молитву, он кротко улыбнулся, закрыл глаза и отдал Богу душу. По всему дому и двору раздались жалобы и плач, потому что, — говорил пан Корниковский, — жена была к нему ото всей души привязана, и люди любили и почитали покойника. Но неотступные житейские заботы не дозволяли пани Кунигунде досыта наплакаться над мужем: бедняжка, несмотря на свою болезнь, должна была сперва подумать о похоронах, приличных званию покойного, а потом об участи ребенка и о своей собственной.
Вихула, догадавшись о смерти соседа по всеобщему плачу и вою, плюнул только с досады, что о нем так сожалеют.
— Есть по ком плакать! Издох — одним псом на свете меньше; а мы еще поиграем с ее мосцью и сынком.
Все, кто слышал эти слова, поражены были ужасом и с удивлением смотрели на озверевшего человека.
В доме у Секиринских во время смерти хозяина был такой во всем недостаток, что если бы не священник и не стольник, пан Пурский, Петр Корниковский, то не было бы возможности прилично похоронить покойника. Соседняя шляхта и далекие родственники Секиринских, узнав от священника о несчастии вдовы, прислали также чего было нужно потихоньку, так что было на что и пригласить духовенство, и устроить катафалк и обить галуном гроб, и еще поставить хороший поминальный обед. Это доставило вдове большое утешение, тем более, что на похороны собралось отовсюду множество народа, что, по словам пана Корниковского, придавало не мало пышности, так что Вихула чуть не сошел с ума от злости. В самом деле похороны были великолепны, как будто у какого-нибудь магната. Когда процессия проходила мимо двора соседа, он, по своему обычаю, стоял у ворот и в неукротимой своей злобе говорил:
— Доброго здоровья, сосед! Спокойной ночи, спокойной ночи!
Никто даже не посмотрел на него, но по странной случайности траурная повозка, наехавшая на камень, подскочила против самых ворот; крышка гроба, слабо укрепленная, сдвинулась в сторону, и белая рука покойного протянулась, как бы для примирения к Вихуле, который побледнел и отступил назад, ворча что-то сквозь зубы.
Жена, увидя это с крыльца, прибежала и почти насильно потащила с собой домой мужа, который как будто в бреду усмехался и все твердил:
— Не дает мне покоя и после смерти! Не дает мне покоя!..
Через несколько дней доктор Фогельвидер приехал на буланом иноходце к пану Вихуле, лежавшему в горячке, посмотрел ему на язык, пощупал пульс и сказал холодно: «капут».
Он не ошибся: через несколько дней у постели больного сидел уже священник и именем распятого Христа заклинал его простить всех и со всеми примириться, но Вихула только ворчал в бреду:
— Еще и после смерти преследует меня. Не пощажу жены, не пощажу детей.
Бред его увеличивался: сосед через неделю после скарбниковича умер почти в тот самый час, что и он. Все уверяли, и он, стольник Пурский, видел собственными глазами, что над его смертным одром вдруг завалился потолок. На похоронах Вихулы было мало провожатых, и, несмотря на достаток, некому было есть за поминальным обедом, а двойных галунов на гробе Вихулы почти никто не видел.
Почтенная вдова Секиринского, по совету священника, пошла проводить гроб соседа в доказательство, что не питала к нему злобы. Но часто самые лучшие наши поступки истолковываются превратно, и брат Вихулы, Протас, из Верболова, такой же задорный человек, как и покойник, принял это за обиду себе и поклялся отомстить. Напрасно священник, внушивший такую мысль вдове Секиринского, толковал ему, что это сделано в духе христианском: упорный и ожесточенный пан Протас божился, что разве жив не будет, если не покажет Секиринским, что значат Вихулы.
Таким образом, ничтожное обстоятельство сделалось для бедной вдовы причиною бесконечных огорчений. Мы уже сказали (зная об этом как нельзя лучше от стольника), что пани Секиринская осталась после смерти мужа в самых затруднительных обстоятельствах, так что на имении числилось много разных недоимок, разных процентов и займов больше, нежели оно само стоило. А у ней не было ни одного близкого родного помочь, потому что она была родом издалека
Она пошла к нему со священником и из любви к сыну не затруднилась упасть к ногам его и молить о милосердии, но не только он, да и сама его невестка выбежали к ней навстречу с упреками, что покойник был причиною смерти ее мужа, что Секиринские всю жизнь оскорбляли их и что теперь настала гордецам очередь идти по миру. Просительница встала с некоторой гордостью и молча воротилась к своему пустому дому, который должна была скоро оставить навсегда. С необыкновенным присутствием духа принялась она продавать остатки своего хозяйства, чтобы собрать сколько-нибудь денег и отправиться в Люблин. Там оставался еще у них купленный некогда для удобнейшего производства тяжбы с Лендскими, деревянный дом, в котором она решила теперь поселиться. Соседняя небогатая шляхта, усердствуя Секиринским, покупала все до изломанных стульев и диванов, до разломанных сундуков и разбитых бочонков, так что вдова собрала несколько сот злотых. Деревенские мужики и бабы плакали и приходили пока могли к ней, кто с курицей и яйцами, кто с поросенком, и таким образом питали обедневших своих господ до самого выезда. А когда Секиринская села в таратайку с сыном и старой Доротой, прощаясь с ветхим домиком, в котором прожила столько лет, который видал радость и горе, когда она прижимая к груди ребенка, не могла за слезами ничего видеть — единодушный плач толпы наполнил двор, и крестьяне проводили ее до самого креста за деревню. Там еще положили ей, кто чего мог, в таратайку и долго стояли, глядя на уезжавших.
Как единственную памятку минувшего, Секиринская везла с собою известное уже вам, старое, закоптелое родословное дерево и все портреты предков, какие только могла найти; а изорванные сожгла, чтобы Вихулы не надругались над ними.
Надобно видеть, с каким злобным торжеством все они, старые и малые, прибежали в опустевший, после отъезда хозяев дом, — с какою радостью бегали по темным и печальным комнатам, где эхо вторило протяжно звукам шагов и голосов их. Они бродили здесь до самой ночи, насмехаясь и осматривая комнаты и наслаждаясь удовлетворенной злобой. Было ли то дело Божеское или человеческое, но лишь только семейство Вихулы перешло обратно порог старого дома, он вдруг обрушился. Началось следствие, явились подозрения, но ничего не узнали, потому что все подпорки оказались целыми и не найдено было нигде следов пилы или заступа.
Вихула велел очистить место от бревен и щепок и превратил подворье Секиринского в место прогулки для своих барышень.
Между тем, Секиринская ехала потихоньку к Люблину, полагаясь на Бога, в размышлениях о своем будущем житье-бытье. Кроме труда собственных рук, у нее не оставалось никаких средств, а кроме домика в Люблине никакого имущества.
Путь был долог и печален. Вдова, привыкнув сидеть дома и выезжая прежде только на короткое время к соседям, боялась всего: разбойников, бури, евреев в корчмах, воров, ночи. Дорота, старый кучер Матвей и еще один человек Андрей, правивший другой телегой, напрасно старались успокаивать ее: они и сами, очутясь в незнакомой стороне, потеряли бодрость духа. Но мать еще больше беспокоилась о ребенке, нежели о самой себе: ей казалось, что тряска повозки, жар и неудобство помещения будут ему вредны; и хотя мальчику было уже лет семь, и он больше забавлялся ездою, чем страдал от нее, однако ж, вдова с каждым днем открывала что-нибудь пугавшее ее то в румянце его щек, то в частом сне, то в ненатуральной, как она говорила, его веселости. Поминутно останавливались, перекладывались, доставали съестное или что-нибудь из платья, срывали для ребенка цветы по дороге, приносили ему воды. Добрые слуги, привязанные к своей госпоже, старались всячески угождать его желаниям, часто самым необыкновенным.