Последний из ушедших
Шрифт:
Слава богу, что отец мой не дожил до того позорного дня, когда его сын, рожденный быть пахарем и воином, оказался рыночным продавцом всех этих пустяковин.
Как-то под палящим солнцем, страдая от назойливых мух, я до самого вечера, разложив перед собой изделия из горлянки, проторчал на базаре. Солнце начало садиться, когда я на вырученные деньги купил соли, керосина, хлеба и пустился в обратный путь. Настроение было скверное, меня угнетало сознание, что дело, которым я занимаюсь, не дело для истинного кавказца, а кроме того, огорчали и настораживали услышанные мною вести. От людей я узнал, что не миновать новой войны. Говорили, что греческие войска готовятся высадиться в Измиде, а на Мерсинском рейде бросили якоря французские корабли;
— Поссорится князь с княгиней, а попадает служанке! — мрачно отозвался старик.
По пятницам я стал посещать мечеть. Не подумай, что Зауркан Золак оказался обращенным в магометанскую веру. Нет, мне приходилось так поступать только ради того, чтобы не подводить Сита и тетушку Химжаж. Что бы сказали о них, если человек, которому они предоставили приют в своем доме, слыл безбожником?
Должен тебе, дорогой дад, сказать, что все убыхи за годы моего скитания по Африке и пребывания в тюрьме прониклись исламом. Это обстоятельство немало поразило меня. Мне даже казалось, что они являли более благочестия, нежели жившие среди них шаруалы.
Каждую пятницу и старики, и молодежь отправлялись в мечеть. Теперь сородичи мои постились согласно мусульманскому календарю, что, правда, при убогом достатке сделать было нетрудно, а также не работали по праздникам, особенно в дни уразы и навруза. Обращаясь к небу, они уже не взывали: «Боже, помоги!», а произносили: «Помоги, аллах!» — и складывали перед собой ладони. Но что более всего поразило меня: не брали в рот хмельного. Да, все меньше походили эти люди на убыхов…
Ты спрашиваешь о Бытхе, милый Шарах? Как раз я и собрался тебе рассказать о ней. Еще существовала эта святыня, и старики продолжали поклоняться ей. Такое поклонение не должно тебя удивлять. Мне в молодости доводилось видеть, как шапсуги поклонялись стволу грушевого дерева, на котором был изображен крест, хотя слыли они язычниками. Да и среди черкесов всегда было две или даже три веры: одни поклонялись Христу, другие исповедовали ислам. А у иных черкесов имелись даже малые божества, как бы христианские святые, слитые с языческими божествами, вроде Мерисы, покровительницы пчел. Эти черкесы уверяли, что однажды в холодный год у них погибли все пчелы, кроме одной, которая уцелела, потому что укрылась в рукаве безгрешной Мерисы. От этой, мол, спасенной пчелы и возродился медоприносящий род.
Жрецом Бытхи являлся, как и прежде, старец Соулах. К тому времени вошел он уже в преклонный возраст, как я сейчас.
И вот как-то Сит говорит мне:
— Соулах занемог. Пойдем навестим его, сынок! Жаль, что ты не проведал старца до сих пор!
Я повиновался, и мы отправились к больному жрецу. Мой спутник был одет, словно шел на торжественный сход. На нем была черкеска, под ней — бешмет, на поясе висел кинжал, а в руке Сит держал посох с железным наконечником. Старик вырядился так празднично, чтобы вид его был приятен очам жреца. Встречные здоровались с нами:
— Салам алейкум!
И, вонзая в землю острие посоха, Сит отвечал всякий раз:
— Ваалейкум ассалам!
Ни одного прежнего убыхского приветствия. Вместо «добрый день» или «рад тебя видеть» — «салам алейкум», «ваалейкум ассалам»! А ведь говорили это убыхи! Как могло-такое случиться? Я спросил об этом Сита. Он ответил кратко:
— Привыкли!
На дороге мальчишки играли в «ножички». Когда мы проходили мимо них, ни один из них не поднялся, чтобы уступить нам путь. Все они, словно не замечая седобородых прохожих, продолжали азартно вонзать в землю стальное жало. Пришлось их обойти. Один черноволосый мальчик, по виду старший, оторвался от игры и, глядя вслед Ситу, крикнул:
— Сбрось шерстину, дед! Дай костям проветриться.
Игравшие расхохотались. Но Сит даже не оглянулся. Должно быть, он не раз
— Эх-эх-хей! Лучше бы не рождаться мне! — проворчал старик и о чем-то задумался. Может, понурив голову, вспомнил дни своей юности в Убыхии. О, там все было иначе!
«Коня!» — прикажет, бывало, седобородый старец, и мальчик Сит опрометью кидается к коновязи и подводит скакуна. И пока почтенный всадник садится в седло, мальчик придерживает стремя. А если выпадет честь сопровождать верхом этого всадника, то едет по левую сторону его, на полкорпуса сзади. Осадил коня старик, чтобы спешиться, а мальчик Сит уже на земле: одной рукой держит повод, а другой стремя, помогая спешиться. Потом устремится вперед и откроет перед ним калитку. Сядут старики к столу, принесет воду в кувшине, таз и полотенце, чтобы омыли они руки перед едой. И сколько бы ни сидели старшие за столом, хоть трое суток, будет им прислуживать, не присев ни на минуту. И пока не спросят, слова не вымолвит. Годы промчались, сам стариком стал, а молодежь нынче пошла другая. Те сопляки, что в «ножички» играют, плоть от плоти, кровь от крови убыхов, а горского воспитания в них и в помине нет. Значит, это только слова — что они убыхи, а кто они на самом деле — даже и не скажешь…
Когда мы вошли во двор дома, где жил Соулах, я увидел одетого во все белое, как для отправления молебна, жреца. Он сидел на низкой скамье, держа алабашу*. [24] Пепельная борода доходила ему до пояса. По обе стороны от него сидели местные старики. Соулах узнал меня и, поднявшись, обнял:
— Да придет счастье в дом, приютивший тебя.
И усадил меня рядом с собой, хотя я сам не осмелился бы сидеть на столь почетном месте. Старец страдал головными болями, но сейчас словно забыл о них. По его велению я поведал ему о своих скитаниях и годах заключения. Мой рассказ его взволновал.
24
Алабаша — посох с железным наконечником.
— Братья мои, — обратился Соулах ко всем окружавшим его, — если бы вы сегодня не навестили меня, я бы все равно призвал вас. То, что и Зауркан здесь, это ко времени. Принял я решение сложить с себя обязанности жреца.
Такое неожиданное известие ошеломило нас.
— Давно я пришел к мысли об этом, но все медлил сказать, остерегаясь, что для вас — последних убыхских стариков — будет это тяжким ударом.
— Помилуй, не вправе ты поступить так. Твой разум и воля еще с тобой, и негоже тебе торопиться. Долг, возложенный на тебя народом, нелегок, но при упадке духа наших сородичей, стоящих пред бездной забвения, решение твое поспешно, — не скрывая тревоги, возразил Сит.
— Крепость духа важней, чем крепость ребер, — напомнил Даут.
— К чему предводитель, когда некого вести? Дерево не может жить, если корни его подрублены! Кому нужен жрец при святыне, которая давно в забвении? — печально, опустив голову, произнес Соулах.
— Нет, уважаемый Соулах, пока существует хоть один убых, поклоняющийся святой Бытхе, не можешь оставлять свои обязанности, — встал на сторону Сита его ровесник Татластан.
— Вашими устами говорит страх перед завтрашним днем народа, а моими — истина, — сказал Соулах. — Горька она, но куда от нее денешься…
Старец замолчал. Приступ головной боли заставил его долго сидеть не двигаясь. Это был уже совсем дряхлый человек. Морщины, избороздившие его чело, были глубоки, как борозды. На горбинке носа, выступавшего как скала из-под снега, кожа была так тонка, что сквозь нее просвечивал хрящ. Губы дрожали, словно он все время что-то нашептывал. Глазницы ввалились. Из глубины их смотрели на свет выцветшие, холодные, как стеклышки, голубые глаза, подернутые серой дымкой. Голос жреца, некогда зычный, звучал теперь глухо, как из пещеры.