Последний кабан из лесов Понтеведра
Шрифт:
– Ну что? – спросила я, подойдя. – Начнем, пожалуй?
К порядку проведения концертов моя публика уже привыкла. Нет, не скажу, что Московская филармония, но пристойность и даже некоторая академичность соблюдалась: дорогие друзья, продолжаем цикл наших музыкальных вечеров… Сегодня в программе музыка такого-то и сякого-то. Исполняют заслуженный артист Того-то Сякой Сяковский, аккомпанирует солистка Эдакого Таковая Таковойнич…
Моя верная гвардия слушала и хлопала, благожелательно улыбаясь.
На этот раз мне и рта раскрыть не дали. Одернув свитер и закатав рукава,
Мне стало дурно. В юности – так получилось – я случайно закончила консерваторию, то есть моего образования хватило, чтобы вообразить – что будет дальше. Но, забегая вперед, скажу, что и воображение мое оказалось робко академичным.
– Мы приехали к вам, люди, показать – на чем стоим! – запел полуречитативом Белоконь, аккомпанируя себе все теми же тремя аккордами и отсчитывая такт ногой в огромном солдатском ботинке. Далее в том же духе, вполне в рифму, он тем же полуречитативом объяснил-пропел, что они – артисты из Ехуда, «шастя людям принесли»…
– Итак! – он снял руки с клавиатуры, перейдя на прозу. – По мере выхода артистов вы познакомитесь со всей нашей брихадой. Пока представлю лишь себя. – Он набрал воздуху в легкие, взял торжественную все ту же домажорную тонику:
Пройдя репатриацию, и воду, и огонь,Пред вами появился Бенедикт ваш Белоконь!При этом он щелкнул каблуками солдатских ботинок и тряхнул несуществующим чубом.
Публика захлопала. Я закрыла глаза.
Все дальнейшее я слышала словно издалека, лишь иногда приоткрывая глаз, то один, то другой, давая им передышку. Так тебе и надо, твердила я себе горестно, ты сразу все должна была понять по его голосу. Я была уверена, что стариканы хлопают из вежливости, а после концерта линчуют меня на площади, останки сожгут, а пепел развеют по ветру.
Между тем аплодисменты вовсе нельзя было назвать жидкими. Пенсионеры наливали себе вина, оживленно переговаривались, смеялись идиотским рифмованным остротам Бенедикта и дружно подпевали знакомым мелодиям.
Концерт набирал силу. Постепенно выяснилось, что знакомыми остались в песнях только мелодии, слова же пересочинил один из артистов, бородатый патриот в вязаной кипе – как выяснилось, их бригадный поэт.
Перед этим он объяснил свою, как он сказал, «позитию»:
– Берем романс «Хари, хари, моя звезда!», – предложил он, вперясь в публику горящими глазами. – Его же ж так любой дурак может спеть! Нет, ты сначала осознай себя частью еврейской культуры, пропусти через сердце всю скорбь своего народа, а потом – пой!
Он отступил на шаг, трагическим кивком дал знак к вступлению Белоконю, оседлавшему табурет, тот грянул три аккорда, и поэт в вязаной кипе – он оказался также басом – затянул проникновенно:
Хари, хари, моя звезда, звезда Сио-о-на милая!..Я тихо вынеслась из зала. Прикрывая за собой дверь, я слышала:
И над моей еврейскою могилою хари, хари, моя звезда…
– Ну, как концерт, – спросил завхоз Давид, пробегая с молотком в руке, – бэседэр?
Я жалко кивнула.
Остальное я слышала из-за двери, когда приближалась к ней, в надежде, что концерт подходит к концу. Но он все длился. Белоконь изрыгал какие-то частушки на еврейской подкладке, хлопая клешней по клавиатуре, а ботинком по полу.
В щели между занавесками на стеклянных дверях зала я видела, как водворилась на сцене певица – врачиха в блузке, руки лодочкой вперед, как будто она собирается нырнуть в воду с борта катера.
«Все, что было, все, что ныло, все давным-давно уплыло… – подпевали ей с мест пенсионеры. – Все, что пело, все, что млело, все давным-давно истлело…»
Я даже не подозревала о существовании такого романса.
Врачиха задержалась на сцене дольше других, очевидно, она считалась гвоздем программы. Затем опять водворился Белоконь, который на мотив «Дорогая моя столица» пропел что-то вроде (во всяком случае, это своими ушами я слышала из-за двери:) «Дорогие мои аиды, я привязан к вам всей душой!»
Веселье стало нешуточным, уже весь зал подпевал и, кажется, даже импровизировал стихи вместе с национальным поэтом.
– «Дорогие наши дети! – кричал он, дирижируя рукой (дальше неразборчиво, пенсионеры заглушали). – Перед вами мы в ответе, жаль, что заработок мал!»
Конца этому светопреставлению не предвиделось.
И вдруг мне послышалось, что в зале объявили «Хабанеру»!
Я ринулась к щели в занавеси, не веря своим ушам.
– «Еврейская хабанера»! – повторил Белоконь. – Как вы можете убедиться, друзья, мои профессионалы и с классикой на «ты»!
«Хабанере» он тоже аккомпанировал. Кажется, все теми же тремя аккордами.
Та же врачиха в блузке, с красными пятнами на щеках, сведя брови и грозясь нырнуть в зал, пела, пела, черт возьми, вот это самое:
Ах! Ты мое-ей, еврейской страсти не мог поня-а-ать до кон-ца!А-ах, no-любила я на не-счастье антисемита и под-ле-ца!..Лю-у-убо-овь! Лю-у-убовь! Лю-уу-бо-овь! Лю-у-убовь!Пошатываясь, я вышла на воздух, и тут на меня чуть не налетела Таисья. Она неслась вперед своей походкой половецкого хана, поигрывая возле бедра невидимой камчой. За ней поспевала группа родителей учащихся консерваториона, человек тридцать.
– Готова?! – крикнула мне Таисья.
– Аболютно, – пробормотала я. Она ринулась в зал, я – за ней.
Рванув на себя стеклянную дверь, она ворвалась в зал с криком:
– Все на площадь!!
– Что случилось? – спросила я ее.
– Все на демонстрацию!! – тяжело дыша, воскликнула она, делая публике зазывный жест типа «айда!».
– По какому поводу?
– Пробил час! – крикнула она. – Пришло время доказать этому пидору – кто здесь граммофон запускает.
– Тая, ты с ума сошла? – спросила я кротко. – У нас тут концерт легкой классической музыки, Тая.