Последний месяц года
Шрифт:
Шервуд знал, что Грузино — центр военных поселений. По службе ему приходилось бывать в подобных поселениях, но то, что он увидел в Грузино, поразило его.
Поселение тянулось на многие версты. Такая правильность и единообразие во всем, что невозможно было отличить одно село от другого.
Одинаковые розовые домики стояли ровно, как солдаты в строю. Улицы казались бесконечными. По всему пути аллеи тощих берез, одинаково подстриженные. Крылечки все красные, мостики зеленые. Чисто, гладко, словно
Все должно было быть одинаковым в военных аракчеевских поселениях. Шервуд вспомнил правила, которые ему приходилось изучать. Тончайшие правила на все: какими должны быть метелки, коими улицы подметаются. О стеклах оконных правила. И о свиньях правила. Работы земледельческие тоже по правилам: мужики по ротам расписаны, острижены, обриты, одеты в мундиры. В мундирах под звук барабана выходят пахать. Под команду капрала идут за сохою, вытянувшись, как будто маршируют. Маршируют и на гумнах, где каждый день происходят учения.
Детей с шестилетнего возраста одевали в мундиры. Вот и сейчас, завидев коляску с фельдъегерем, маленькие солдатики вытягивались во фрунт и тоненькими голосами выкрикивали:
— Здравия желаем!
Шервуд заглядывал в окна, мелькавшие мимо, и там видел такое же единообразие — одинаково расположенные комнаты, одинаковую мебель, выкрашенную в дикий кирпичный цвет.
Жизнь в домах тоже расписана: в какие часы открывать и закрывать форточки, когда мести комнаты, когда обмывать младенцев.
Шервуд вспомнил передававшийся из уст в уста рассказ, как однажды, когда государь император посетил Грузино и пожелал отобедать у одного из военных поселенцев, то щи подали такие жирные, а кашу такую румяную, что государь со свитой нахвалиться не мог.
— Нектар и амброзия! — слышались восклицания.
А потом подали жареного поросенка.
Один из флигель-адъютантов, догадавшись, что тут дело нечисто, отрезал поросенку ухо в первой избе, в пятой на то же место приставил — пока государь из дома в дом переходил, жаркое передавали по задворкам.
Мужики аллейки мели, а в поле рожь осыпалась, сено гнило. Кабаки позакрывали, а мужики с горя все равно мертвецки пьют. Кто не пьет, в уме мешается. Недаром ходит по России поговорка: «Спаси, господи, крещеный народ от Аракчеева…»
У Шервуда поджилки тряслись при мысли, что через час-другой ему предстоит предстать пред грозные очи верного государева слуги, который вот уже сколько лет вершит в России все дела. Но Шервуд решил твердо стоять на своем и ничего Аракчееву не открывать.
Аракчеев, «надменный временщик и подлый и коварный», как навсегда заклеймил его в своей оде Рылеев, в этот послеобеденный час никак не мог заснуть, ворочаясь на жестком диване. Нервы расшатались, и, чтобы привести себя в душевное равновесие, он считал в уме, сколько метелок нужно для грузинского хозяйства. «В кухню господскую, — прикидывал он, — по две метелки в неделю, итого сто четыре штуки в год. В службы людские, не меньше пяти в неделю, а в год — двести шестьдесят… В оранжереи, в конюшни, во флигеля, на год одна тысяча восемьсот девяносто, на пять лет — девять тысяч четыреста пятьдесят, на двадцать пять лет…»
Цифры складывались ровные, послушные. Что может быть успокоительнее послушания и точности?
Аракчееву так понравилось это занятие, что он придумал задачку посложнее. Сколько щебенки нужно для шоссе от Грузина до Чудова, если куча в вышину три аршина тринадцать вершков, а по откосу четыре аршина девять вершков? Но даже его натренированный ум справиться с этой задачей не мог. Аракчеев взял обгрызанный карандаш, клочок бумаги и хотел было приступить к успокоительным вычислениям, как доложили о прибытии Шервуда.
Шервуд вошел в кабинет взволнованный, напряженный, как был с дороги, в пропыленном мундире. Аракчеев поглядел на него строго. Всех людей от взгляда Аракчеева дрожь пробирала, а Шервуд встретил его спокойно. В холодных светлых глазах англичанина ничего не отразилось.
Аракчеев долго расспрашивал Шервуда, откуда он родом, кто отец и мать, давно ли в России.
— Знаешь ли языки, кроме русского?
— Французский, немецкий и английский, — также спокойно, не повышая голоса и не меняя интонации, ответил Шервуд.
— О, братец! — воскликнул Аракчеев. — Да ты ученее меня… Тебе положено бы знать: когда унтер-офицер хочет писать государю императору, он должен передать письмо взводному командиру, взводный — эскадронному, тот — полковому, полковой — бригадному, бригадный — дивизионному, дивизионный — корпусному, корпусной — мне! А я бы представил государю императору.
— Смею ли спросить ваше сиятельство?
— Говори!
— А если бы я не хотел, чтобы ни взводный, ни полковой, ни корпусной, ни даже ваше сиятельство об этом знали, как бы вы приказали мне поступить в данном случае? — нагло спросил Шервуд, понимая, что сейчас решается его судьба.
Аракчеев даже поперхнулся. Кадык на его шее задвигался, он сделал несколько глотательных движений и вдруг сказал неожиданно:
— Ну, братец, в таком случае ты очень умно поступил! Но я все-таки твой начальник, и ты, верно, знаешь, как предан я государю. А потому скажи мне: в чем дело?
Но Шервуд твердо стоял на своем: кроме как государю императору объяснить дело не может, потому что касается оно лично царя.
— Ну, в таком случае я тебя и спрашивать не буду, поезжай с богом! — мягко проговорил Аракчеев.