Последний месяц года
Шрифт:
Решение мое будет объявлено суду завтра, осужденным — послезавтра, в понедельник, во вторник утром состоится казнь…»
Царь был доволен. Обещал матушке, что крови пролито не будет, и сдержал слово. Отдал распоряжение председателю суда: «Не согласен не токмо на четвертование, яко казнь мучительную, ни на расстреляние, как казнь одним воинским преступлениям свойственную, но даже на простое отсечение головы и, словом, ни на какую смертную казнь, с пролитием крови сопряженную».
Из этого было ясно, какой род смерти избрал царь для осужденных — повешение.
Суд исполнил
В большом зале комендантского дома был поставлен «покоем» огромный стол, покрытый красным сукном. За ним — члены суда, сенаторы, митрополиты и чиновники высших рангов. Мест за столом всем не хватило, и многие уселись позади, в глубине комнаты. Сквозь наглухо закрытые окна светило полуденное солнце. Июльская жара была нестерпимой.
Блестели лысины, сверкали на мундирах звезды. Струился пот по красным, разгоряченным лицам. Глаза у всех были вороватые и заискивающие — угождали царю, страшились осужденных.
Дверь открылась, и в зал вошла тишина. Напряженная, зловещая. Ввели пятерых. Поставленных судом вне разряда, обреченных на смерть. Ввели под усиленной охраной. Вот они, злодеи, посягнувшие на устои Российской империи. Раскаялись ли? Боятся?
Они стояли спокойные, прямо и открыто глядя перед собой. Лица измучены и бледны от многомесячного заточения, но даже страдание и бледность не могли скрыть их молодости. Самому старшему из них Павлу Ивановичу Пестелю едва минуло 33 года!
А там, за столом, старики, увешанные наградами, убеленные сединами, оплывающие жиром, как догорающие свечи. Казалось, две России встретились на рубеже этого красного как кровь стола.
Осужденные не смотрели на тех, кто сидел перед ними. Они радовались, что наконец-то видят друг друга.
Бестужев-Рюмин постарался встать поближе к Сергею Муравьеву-Апостолу и одними губами, так что никто не заметил, шепнул:
— Об одном мечтаю, Сережа, если каторга, то рядом с тобой!
Рылеев что-то говорил Пестелю.
Только Каховский стоял один. Всегда один. За время следствия никто не навестил его, никто не поинтересовался его судьбой. Всю жизнь мечтал он о дружбе истинной, но судьба так и не послала ему настоящих друзей. Он был доверчив, а люди обманывали его. И царь обманул. Долго и доверительно разговаривал, уверял, что заботится лишь о том, чтобы Россия избавилась наконец от зол и бедствий. Обещал исполнить мечты и облагодетельствовать страну.
«Я сам есть первый гражданин отечества!» — сказал он.
Каховский поверил. В камере — шесть шагов в ширину и восемь в длину — писал он на деревянном столике письма царю. Писал о том, что страна стонет и ропщет под бременем налогов. Писал о воровстве и взяточничестве, о страданиях крестьян и солдат. Взывал к царской совести:
«Можно ли допустить человеку, нам всем подобному, вертеть по своему произволу участью пятидесяти миллионов людей! Где, укажите мне страну, откройте историю, где, когда были счастливы народы под властью самодержавного закона, без прав, без собственности…»
Царь обещал…
Вот чем обернулись все его обещания!
Чиновник с напомаженными черными волосами читал медленно и раздельно:
«Роспись.
Государственным преступникам Верховным Уголовным Судом осужденным к разным казням и наказаниям.
Раздел первый.
Государственные преступники, осужденные к смертной казни четвертованием».
«Четвертованием?» — удивленно подумал Каховский, как будто это к нему не имело никакого отношения, и стал думать совсем о другом… Знойный августовский день на Смоленщине, цокот копыт, зеленые ветви, бегущие навстречу, блестящие под солнцем, каштановые локоны Софи… Он закрыл глаза и перестал слушать.
А голос, чиновника продолжал неумолимо и твердо: «Подпоручик Рылеев — умышляя на цареубийство, назначал к совершению оного лица, умышлял на лишение свободы, на изгнание и на истребление императорской фамилии и приуготовлял к тому средства, усилил деятельность Северного общества, управлял оным, приуготовлял способы к бунту, составлял планы, заставлял сочинить манифест о разрушении правительства, сам сочинял и распространял возмутительные стихи и песни, принимал членов, приуготовлял главные средства к мятежу и начальствовал в оных, возбуждая к мятежу нижних чинов через их начальников посредством разных обольщений и во время мятежа сам приходил на площадь».
Потом читали приговоры Каховскому, Пестелю, Сергею Муравьеву-Апостолу, Бестужеву-Рюмину.
«— Сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленном, смягчением казней и наказаний прочим преступникам определенным, Верховный Уголовный Суд по высочайше представленной ему власти приговорил: вместо мучительной казни четвертованием… сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить…»
— Повесить! Кажется, в боях мы никогда не отворачивались от пуль и не страшились смерти, — раздался негромкий, спокойный голос Пестеля. — Почему не расстрелять?
Их отвели на Кронверкскую куртину и посадили в камеры. Сергей Иванович Муравьев-Апостол оказался в одной камере с Бестужевым-Рюминым.
— Сережа, неужели смерть?! Но ведь священник Мысловский обещал, что казни не будет, что приговор для острастки?
Сергей Иванович молчал.
— Мы так молоды! — продолжал Бестужев-Рюмин. — Неужели мы никогда не увидим травы, первого снега? Как же Катрин без меня? Я жить хочу! И не хочу убирать! Мы еще так много можем сделать! И за что, Сережа?.. — крупные слезы катились по его впалым щекам.
— Не надо! — ровным голосом проговорил Сергей Иванович. — Нельзя предаваться отчаянию. Мы должны встретить смерть с твердостью, не унижая себя перед толпой.
— Но я люблю жизнь!
— Мы умираем как мученики за правое дело России, измученной деспотизмом. Мне нечем утешить тебя. Да, мы молоды! Но разве важно, сколько лет прожил ты на земле? Главное, как ты их прожил…
Бестужев-Рюмин всхлипнул совсем по-детски.
— Потомство вынесет нам справедливый приговор… — помолчав, сказал Сергей Муравьев-Апостол.