Последний очевидец
Шрифт:
Государь обратился ко мне.
Я в первый раз в жизни увидел его взгляд. Взгляд был хороший и спокойный. Но большая нервность чувствовалась в его манере подергивать плечом, очевидно, ему свойственной. И было в нем что-то женственное и застенчивое.
Государь подал мне руку и спросил:
— Кажется, от Волынской губернии — все правые?
— Так точно, Ваше Императорское Величество.
— Как это вам удалось?
При этих словах он почти весело улыбнулся. Я ответил:
— Нас, Ваше Величество, спаяли национальные чувства. У нас русское землевладение, и духовенство, и крестьянство шли вместе
Государю эта мысль, видимо, понравилась. И он ответил тоном, как будто бы мы запросто разговаривали, что меня поразило:
— Но ведь оно и понятно. Ведь у нас много национальностей… кипят. Тот и поляки и евреи. Оттого русские национальные чувства на западе России — сильнее… Будем надеяться, что они передадутся и на восток…
Как известно, впоследствии эти же слова высказал в своей знаменитой телеграмме Киевскому клубу русских националистов и П. А. Столыпин:
«Твердо верю, что загоревшийся на западе России свет русской национальной идеи не погаснет и скоро озарит всю Россию…»
Государь спросил еще что-то, личное, и, очень милостиво простившись со мною, пошел дальше. Государыня сказала мне несколько слов.
Меня поразила сцена с одним из наших священников. Он при приближении государя стал на колени и страшно растроганным басом говорил какие-то нескладные слова.
Государь, видимо, сконфуженный, поднял его и, приняв от него благословение, поцеловал ему руку.
Был среди представлявшихся членов Думы старый земский деятель Полтавской губернии, председатель золотоношской земской управы, лейтенант в отставке Степан Владимирович Лукашевич. Человек свыше пятидесяти лет, очень симпатичный, но очень хитрый. Нам всем, как я уже говорил, хотелось узнать, когда распустят Государственную Думу. Но пример Пуришкевича показал, что Государь не разрешает об этом говорить. Лукашевич же сумел так повернуть дело, что мы все поняли.
Государь спросил Лукашевича, где он служил. Он ответил:
— На Флоте Вашего Императорского Величества. Потом вышел в отставку и долго был председателем земской управы. А теперь вот выбрали в Государственную Думу. И очень мне неудобно, потому что сижу в Петербурге и дела земские запускаю. Если это долго продолжится, я должен подать в отставку из земства. Так вот и не знаю…
И он остановился, смотря Государю прямо в глаза с самым невинным видом…
Государь улыбнулся и перешел к следующему, но, по-видимому, ему понравилась эта своеобразная хитрость. Он еще раз повернулся к Лукашевичу и, улыбаясь, сказал ему:
— Погодите подавать в отставку…
В эту минуту мы все поняли, что дни Государственной Думы сочтены. И обрадовались этому до чрезвычайности. Ни у кого из нас не было сомнений, что Думу «народного гнева» надо разогнать.
Обойдя всех, Государь вышел на середину полукруга и сказал короткую речь. Ясно помню ее конец:
— Благодарю вас за то, что вы мужественно отстаиваете те устои, при которых Россия росла и крепла…
Государь говорил негромко, но очень явственно и четко. Голос у него был низкий, довольно густой, а выговор чуть-чуть с налетом иностранных языков.
Этот гвардейский акцент — единственное, что показалось мне, провинциалу, чужим. А остальное было близкое,
Странно, что и государыня производила то же впечатление застенчивости. В ней чувствовалось, что за долгие годы она все же не привыкла к этим «приемам». И неуверенность ее была б'oльшая, чем робость ее собеседников.
Но кто был совершенно в себе уверен и в ком одном было больше «величественности», чем в его обоих царственных родителях, — это был маленький мальчик — цесаревич. В белой рубашечке, с белой папахой в руках, ребенок был необычайно красив.
После речи Государя мы усердно кричали «ура». Он простился с нами общим поклоном — «одной головой» — и вышел из маленького зала, который в этот день был весь пронизан светом.
Хороший был день! Веселый, теплый. Все вышли радостные…
Несмотря на застенчивость Государя, мы все почувствовали, что он в хорошем настроении. Уверен в себе — значит, и в судьбе России.
Под мягкий рокот колес придворных экипажей по удивительным аллеям Царского Села мы, радостно возбужденные, говорили о том, что Государственной Думе скоро конец. И действительно, недели через две, а именно 2 июня, она была распущена, и «гнев народа» не выразился абсолютно ни в чем. В этот день один из полков несколько раз под музыку прошел по Невскому в полном порядке, и 3 июня совершало свое победоносное вступление над Россией.
Я целый день ходил по городу, чтобы определить, как я сказал своим друзьям, есть ли у нас самодержавие.
И вечером, обедая у «Донона», чокнулся с Крупенским, сказав ему:
— Дорогой друг, самодержавие есть…
7. «Ныне отпущаеши»
Кроме всего прочего, во второй Государственной Думе я сделал своеобразную карьеру. Ее нельзя назвать ни политической, ни публицистической, хотя она связана и с политикой, и с газетами.
В Государственной Думе была так называемая ложа печати, находившаяся слева от кафедры ораторов. В этой ложе сидели корреспонденты всяческих газет — левых, правых, центральных. Они преимущественно были евреи, почему в насмешку эту ложу печати называли «чертой оседлости».
Это было зло, но не лишено остроумия. Надо же было как-нибудь отвечать на злостные клички, которыми «черта оседлости» награждала «народных избранников». Впрочем, именно они, злоязычные словоблуды, обеспечили мне мою «головокружительную» карьеру.
Когда в первый раз я, взобравшись на трибуну, обратил на себя неблагосклонное внимание «черты оседлости», меня описали примерно так:
— Выступает какой-то Шульгин. Испитое лицо, хриплый голос, тусклые глазенки, плохо сшитый сюртук. Он напоминает приказную строку старого строя.
Прочтя эти строки, мой отчим сказал, улыбнувшись:
— Ты не пьешь, откуда же испитое лицо? Голос не хриплый, но слабый. А вот плохо сшитый сюртук — это уже лишнее. Зачем оскорблять Вильчковского? Он лучший портной в Киеве.
И я был утешен. Но все же в данной мне характеристике было и нечто от истины. Не испит я был, а истомлен. Голос от природы у меня плох, но здесь он и еще подался. А что касается сюртука, то хотя Вильчковский был хороший портной, но я-то был провинциал и не умел носить его по-столичному.