Последний очевидец
Шрифт:
— В объяснение моих слов, которыми были оскорблены некоторые члены Государственной Думы, я могу открыть, какова была причина, толкнувшая меня на это выступление. Как вам известно, мы, правые, стремились выудить в Государственной Думе осуждение террора. Но это нам не удалось. Почему-то большинство Думы уклонялось от такого заявления. Это и было причиной моего сегодняшнего выступления. Я хотел рассердить вас, господа члены Государственной Думы, принадлежащие к партии террористов. В гневе иногда говорится то, что скрывается в спокойном состоянии духа. Мне кажется, что это мне удалось. Я сказал: «Нет ли у вас бомбы в кармане?» Каждому понятно, что этот вопрос нельзя понимать буквально. Этими словами я
На радостях я хочу избавить вас от все же неприятного акта — выбрасывания меня из этого зала, где мы совместно трудимся «на страх врагам, на славу нам». Вы сегодня показали, что вы только с виду жестокие, а на самом деле добрые люди и славные ребята. Чтобы исполнить долг благодарности, я избавляю вас от необходимости быть моими экзекуторами. И делаю это совершенно простым и безобидным путем. Я ухожу. Спокойной ночи, дорогие друзья!
Но так не было. Они голосовали, и хотя я ушел без сопротивления, все же выходило так, что они меня выгнали.
На следующий день была газетная буря. Инцидент обсуждали и так и этак; одни меня ругали, другие защищали, третьи — выпустили газеты с заголовками: «Бомба Шульгина!»
Этим раструбили мое имя «во всей Руси великой», наряду с другими скандалистами. Санкт-Петербург был несколько шокирован, но мои избиратели меня оценили.
Пока шла процедура голосования, я стоял около кафедры. Я все же был несколько смущен и потому не смотрел в зал, то есть на людей, меня выгонявших. Я рассматривал обручальное кольцо на пальце. Это было замечено в ложе печати, и в одной из газет я прочел: «Во время голосования, подчеркивая свое презрение к представителям народа, Шульгин рассматривал свои холеные ногти».
Пушкин сказал: «Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей»…
Но это ко мне не относится. Ногти у меня совсем не холеные, а обыкновенные. О чем… сожалею.
6. Лукавый Лукашевич
В первый раз в своей жизни я видел Государя в 1907 году, в мае месяце. Это было во время второй Государственной Думы.
Вторая Государственная Дума, как известно, была Дума «народного гнева», антимонархическая, словом — революционная. Она так живо вспоминается мне теперь! Это было тогда, когда 1907 год выдвинул на кресла Таврического дворца представителей «демократической России».
Нас было сравнительно немного — членов Государственной Думы умеренных воззрений. Сто человек удостоились высочайшего приема, причем мы были приняты небольшими группами в три раза.
Это был чудный весенний
Прием был в одном из флигелей дворца. В небольшом зале мы стояли полукругом. Поставили нас какие-то придворные чины, в том числе штаб-офицер для поручений при управлении гофмаршальской части Министерства императорского Двора князь Михаил Сергеевич Путятин, который, помню, сказал мне: «Вы из Острожского уезда? Значит, мы земляки». Он хотел сказать этим, что они ведут свой род от князей Острожских.
Прием был назначен в два часа. Ровно в два, соблюдая французскую поговорку: «L’exactitude est la politesse des rois» («Точность — это вежливость королей»), кто-то вошел в зал, сказал: «Государь Император…»
Полуовальный кружок затих, и в зал вошел офицер средних лет, в котором нельзя было не узнать Государя, так как он был в форме стрелков — в малиновой шелковой рубашке. За ним следовала дама высокого роста — вся в белом, в большой белой шляпе, державшая за руку прелестного мальчика, совершенно такого, каким мы знали его по последним портретам, — в белой рубашонке и большой белой папахе.
Государыню узнать было труднее. Она непохожа была на свои портреты.
Государь начал обход. Не помню, кто там был в начале… Рядом со мной стоял профессор Г. Е. Рейн, а потом — В. М. Пуришкевич. Я следил за Государем, как он переходил от одного к другому, но говорил он тихо, и ответы были такие же тихие, — их не было слышно. Но я ясно слышал разговор с Пуришкевичем. Нервно дергаясь, как было ему свойственно, Пуришкевич накалялся.
Государь подвинулся к нему так, как он имел, видимо, привычку это делать, так сказать, скользя вбок по паркету.
Кто-то назвал Владимира Митрофановича. Впрочем, Государь его, наверное, знал в лицо, ибо обладал, как говорили, удивительной памятью на лица.
Нас всех живейшим образом интересовало, скоро ли распустят Государственную Думу, ибо Думу «народного гнева» мы ненавидели так же страстно, как она ненавидела правительство. Этим настроением Пуришкевич был проникнут более чем кто-либо другой.
— Ваше Величество, мы все ждем не дождемся, — сказал он, — когда окончится это позорище! Это засевшее в Таврическом дворце собрание изменников и предателей, которые революционизируют страну… Мы страстно ожидаем приказа Вашего Императорского Величества о роспуске Государственной Думы…
Пуришкевич весь задергался, делая величайшие усилия, чтобы не пустить в ход жестикуляцию, что ему удалось, но браслетка, которую он всегда носил на руке, все же зазвенела.
На лице Государя появилась как бы четверть улыбки. Последовала маленькая пауза, после которой Государь ответил весьма отчетливо, негромким, но уверенным, низким голосом, которого трудно было ожидать от общей его внешности:
— Благодарю вас за вашу всегдашнюю преданность престолу и родине, но этот вопрос предоставьте мне…
Государь перешел к следующему — профессору Г. Е. Рейну и говорил с ним некоторое время. Георгий Ермолаевич отвечал браво, весело и как-то приятно. После этого Государь подошел ко мне.
Наследник в это время стал рассматривать фуражку Г. Е. Рейна, которую он держал в опущенной руке, как раз на высоте глаз ребенка. Он, видимо, сравнивал ее со своей белой папахой. Рейн наклонился, что-то объясняя ему. Государыня просветлела и улыбнулась, как улыбаются матери.