Последний парад
Шрифт:
А через пару недель обнимал он братана родного, Николая. Бабка от счастья слезьми полы мыла, службу за Лаврентия заказала. Николай, дядь Коля, тоже за любовь сел. Точнее, за пацанку одну крымскую: побаловался солдат-фронтовик с нею под баркасом, на теплом песочке погрел старые боевые раны, порассказал про Европу, про Германию-Дойчланд, про герров и фрау, про свободную их любовь. А потом пришлось стыкнуться с братом ейным, невоспитанным и угрюмым субъектом, ну и… яволь! – пустякам, что ль, их в разведроте обучали.
А радио разрывается. На берег Дона, плачет, на ветку клена, рыдает, на твой заплаканный платок… Грустно и печально поет парень про декабрь, про раннюю зиму, а за окном – весна. Опять весна на дворе, пацаны! Опять земля пахнет небом. Опять в лужах купорос и воробьи купаются в них, как цыганята. А ветер несет с милого юга, с родимой стороны, запах полыни, сушь солончаков, дух чернозема,
В этом вопросе ты пошел в дядь Колю. У того было столько жен, хоть книгу учета заводи! Все они у него были какие-нибудь этакие. Красивых женщин избегал, оставляя, как сам говаривал, тем, у кого не развито воображение. Зато как его любили эти дурнушки! Какая, оказывается, страсть, какие сокровища таятся под невзрачной оболочкой. Они его и ножиками резали, и отравами травили, и… А впрочем, может, все это свист художественный? Он любил по пьянке повалять ваньку и наговорить на себя с три короба – очень русская, кстати, черта. Когда находил на него такой стих, он юродствовал до неприличия, ломал из себя того русского, через три "с", что пьет квас, даже не сдувая тараканов. Однако количество жен наводило на мысль: а не скрытый ли он татарин?
С одной, с любимой женой он, прожил лет восемь, пока она не умерла, отравившись политурой. Звали ее Мунькой. Рыжая, помнится, была тетка, конопатая, такая, знаете, что называется, задорная. Познакомился он с нею на лесоповале. Детей у них не было… О, как она тискала тебя, мазала помадой, целовала, совала в карманы шоколадки, хорошая, в общем, была тетка, ты ее сразу полюбил. А она тебя. Наверное, потому, что похож на дядь Колю; так похож, что одна соседка спросила мать: "Он у тебя случайно не от брата?" -"Да ну, нет!" – ответила мать. Ох, уж эта простота нравов!
Как-то гостил ты у дядь Коли, и супруги задрались. Тетка Мунька женщина была крупная, а дядь Коля достаточно мелковат. Она лишь похохатывала, уворачиваясь, уходя от слабых и неточных его ударов, приговаривая: "А не больно! А не попал!" Старого разведчика это еще больше раззадоривало. "Я тебя контужу!" Снял с себя майку – для чего смекалка дана! – вложил в майку брусок мыла и ну лупить ее этим кистенем. Ты сидел под столом и с интересом наблюдал за этим ристалищем, болея, конечно же, за тетку. Ей пришлось в тот раз туговато. Смех стих, а вскоре начался плач: "Убийца! А-а! Чтоб тебя рак!.." Только тогда дядь Коля избиение прекратил. Долго расхаживал, разгоряченный потасовкой, восклицая: "Думала, не пройму?" И удовлетворенный – констатировал: "А я пронял!" Впрочем, тетка Мунька недолго плакала. Пошмыгав носом и приложив к глазу пятак, уже через полчаса жарила своему убийце картошку, а еще через час он целовал ее в распухший нос: "Синеглазая моя!" А она похохатывала: "О-о, ты мой гигант!"
Он крупную валюту загребал, поет радио, и девочек водил по ресторанам…
А вообще-то они добрые были, и Николай и Митрофан, даже кур сами не резали – не могли! – твоему отцу носили. Внушали: мир, дескать, держится на насилии, и люди, мол, считаются только с силой в любом ее проявлении, но сами никогда, кажется, этому правилу не следовали. Ты мало что понимал тогда в жизни, ты им верил, и поэтому, когда прорезался талант и ты стал на роковую стезю, не сомневался, что нужно поскорее сбросить с себя серые одеяния гадкого утенка. Дядья упорно к этому подталкивали, то на гордость давя, то на тщеславие. Помогая строить дом, говорили, например, сидя на свежезабранном горбылями потолке, что придет, дескать, время и тут, вот на этом простенке, доска будет висеть: так, мол, и так, самолично строил… После работы, помнится, вы поддали и сидели в теньке, и Митрофан пел, а вы с дядь Колей слушали. Он пел, что в груди, слышь-ка, пылающий камин и что судили парня молодого, он сам собою был красив (в этом месте дядь Коля подмигнул), но сделал людям много злого… Ух, нормальная! – потирал руки дядь Коля. Потом мечтали: вот построишь дом, уже чуть-чуть осталось, посадишь под окном сирень, заведешь голубей (это обязательно!), вот там надо вырыть пруд, да запустить рыб, да чтобы утки… нет, лебеди, белые лебеди плавали; только представь, здорово как: луна, вечер, костер, на лугу дергач скрипит, камыши шуршат, лилии распускаются, короче, ночи, полные огня, и белый лебедь пьет прямо из желтого плавающего блина, а где-то протя-ажная песня. Обязательно сделай так. Оставалось кивать: сделаю!.. Будешь сидеть, продолжал Митрофан, водочку попивать или какой-нибудь коктейль (коктейли -их слабость: "северные сияния", "белые медведи", "кровавые мери"), посиживать, значит, на бережку, а рядом – сыновья, ты будешь рассказывать им о живописи, а то, может, и рисовать что-нибудь надумаешь, а мы будем смотреть на это оттуда и радоваться. У нас ведь никого, кроме тебя… Ты только в себе не сомневайся, не менжуй, иди вперед и вверх, при тараном, как танк, – и все будет. А еще не верь никому, не бойся и не проси. И не люби женщин – от них все зло.
И ты шел. Пер, как танк. С болью сдирал с себя серые одеяния гадкого утенка, покров за покровом, и наконец, кажется, содрал последнее. И вот ты на вершине (ну или почти), но кто порадуется с тобой? Брошенные жены? Оставленные, отчужденные сыновья? Дядья не порадуются. Их уже нет. Дядь Коля умер от рака, а дядь Митрошка…
Когда прошел слух, что в крытой тюрьме "Белый лебедь" на Северном Урале умер на сорок седьмом году отсидки старейший вор Бриллиант, хранитель воровского общака, и что отпевать его собираются в Москве, на Ваганьковском, Мирофан засобирался в первопрестольную. "Я с ним три года в родной камере, вот как с тобой… Одно слово – человек!" Уехал не один. Взял с собой кобеля своего Туза. То странное было существо. Морда как у летучей мыши, выпирающие лопатки, словно сложенные крылья, а уши как у тушканчика, раструбом, поворачивались на звуки перископом. Вообще-то, дядь Митрошка не очень жаловал всякую ублюдочность, а тут… даже странно. Может, оттого, что Туз был единственным созданием, кроме, разумеется, родных, кто терпел Митрофана? "Чем больше узнаю людей, – говорил он, – тем больше люблю собак. С Тузом, например, могу общаться до полного обветшания". Но были у Туза и недостатки. Он не держал газов. И притом громко и не к месту. Похоже, у него не все было гладко с пищеварением. "Что ж ты, Туз, такой невоспитанный!" – усовещал его, бывало, дядь Митрошка. А то вдруг пес начинал лизать свое "мужское достоинство", особенно при чужих – его прямо распирало, будто специально. Митрофан тогда махал на него рукой: а-а, дескать, он уже из ума выжил, древний, как Вавилон!..
Так вот с этой собакой, взяв на поводок, он и подался в Москву. Уехал – и с концами! Ни слуху ни, как говорится… По телевизору показывали кортеж из ста семидесяти черных "Волг" – ты пытался разглядеть в огромной толпе дядь Митрошку, да только без толку. Через месяц Туз объявился, весь в репьях и худющий, повыл неделю у брошенного Митрофанового дома, потом пропал и он. А еще через неделю пришло извещение: заберите тело… Вот так-то они и кончили. Поэтому и некому сказать тебе ободряющего слова, и некому поддержать в трудную минуту. А минута как раз наступила…
По радио же новый певец заливается. Песня про гражданскую войну, но опять с блатными интонациями. Что это случилось со всеми нами?..
Спаса-на-Крови со стены я снял, хату запалил да обрез достал…
О, как устал ты от всей этой музыки! Что ж мы жить-то не можем по правде, без злобы? Обязательно надо рубаху порвать – или на ближнем, или уж, на худой конец, на себе. И что же такое вся наша жизнь, если не бесконечная цепь злодеяний и преступлений? Ужасный какой-то коктейль – из слез, крови и…дерьма.
Ты начал с нуля, даже, скорее, с минусовой отметки. Когда хочется кого-нибудь осадить, бросаешь: если б ты родился, братец, где родился я, ты бы землю пахал. Или в навозе ковырялся. Однако сам-то ты поднялся! Правдами-неправдами. Но для чего? Ведь все тобой заработанное с тобой и уйдет. Уже, считай, ушло… Детям не останется ни-че-го. Им тоже начинать с нуля, как и тебе, даже еще ниже, потому что выросли без отца, ты их бросил. А теперь ты для них и вовсе лишь досадная обуза. Тогда для чего вся эта суета, называемая жизнью? Брошенные жены, оставленные дети, бесчисленные любовницы, которые в последнее время заводились уже и вовсе из меркантильных соображений: эта подрамниками обеспечивает, а у той – квартира в Москве. Ведь теперь-то уж точно все прахом пойдет. Кому ты нужен – такой… Так чего ради тянуть?