Последний взгляд
Шрифт:
— Кидаем монетку. Или я тебе плачу вдвое, или мы квиты, — сказал он Хемингуэю. — А деньги пусть для верности пока подержит Бо.
— Нет уж, — сказала Бо. — Мое дело сторона. Сами разбирайтесь.
— Но ты же только что велела, чтоб я с ним расплатился, — сказал Скотт.
— Чтоб вы не увиливали от своих принципов, — сказала Бо. — Должны же они у вас быть?
Скотт развлекался.
— Кит, — сказал он. — Вот все мои наличные. — И он протянул мне пухлый бумажник, набитый стофранковыми купюрами. — Бросай монету.
Я нерешительно глянул на Хемингуэя.
— Ладно, — сказал
Я бросил монету. Хемингуэй сказал «решка». Мы нагнулись над монетой. Она упала решкой вниз. Скотт сделал несколько танцевальных па.
— Господь любит честных, — сказал он. — В добрых делах и праведности обретается вера.
— Господь любит пьяниц, — сказал Хемингуэй. — Монеткой праведности не докажешь.
— Зато мои сто долларов при мне, верно?..
Хемингуэй чуть было опять не вскинулся, но тут Бо сказала, что у него такой вид, будто он спал в канаве. Я тоже это заметил. Хемингуэй был весь грязный, мятый. К брюкам пристали сучки и травинки.
— А я и правда спал под открытым небом, — сказал он.
— Господи, почему?
— Искал настоящий замок Ла Тург. Единственный. Подлинный. Который Гюго описал в «Девяносто третьем годе». Который он скрывал от всех поклонников и мародеров.
— А я думал, это он и есть, — сказал Скотт.
— Естественно, старина, ты так думал, ведь ты же, вроде Марка Твена, не в силах отличить задницу Брет Гарта от жопы Дина Хоуэлса.
Я мучился, когда Хемингуэй отпускал такие словечки при Бо, но она как будто ничего и не расслышала, и я тоже все пропустил мимо ушей.
— Ну, а это какой же замок? — не отступал Скотт. — Незабвенные башни, вековечные стены и подземелья?
— Этот замок ерунда. Забудь про него.
— Хорошо. Забуду. Но где же таинственный замок Ла Тург?
Хемингуэй пыхтя натянул ботинки. Он сказал, что у него затекла спина, и Бо нагнулась и завязала ему шнурки.
— Тебе очень хочется на него поглядеть? — спросил Хемингуэй.
— Надо же нам где-то затеять литературную ссору, — сказал Скотт.
— Ладно. Тогда поедем туда, посмотрим на него и начнем ссориться.
Мы ушли со двора старинного фужерского замка, те двое впереди, мы с Бо — сзади, и Бо взяла меня под руку и сказала:
— Правда, пусть уж они сами разбираются, Кит, у них ведь все хуже и хуже. Только вот никак не пойму, при чем тут Оноре де Бальзак и Виктор Гюго.
Глава 7
В общем-то сами они о Гюго и Бальзаке почти не говорили.
Лет через десять, когда я стал их лучше понимать, я было счел, что Скотт и Хемингуэй неверно выбрали себе прообразы. Я решил было, что в Скотте очень мало от Бальзака и он куда ближе к стилю проповедей Гюго, чем Хемингуэй. А вот Хемингуэй, казалось бы, ближе к Бальзаку. Его бурное восприятие жизни всегда укладывалось в формулу: «Что есть — то есть», а таким мироощущением проникнута вся «Человеческая комедия».
Но еще позже, потом уже, когда изжила себя их эпоха, я заново оценил этот выбор истоков. Я прочел к тому времени достаточно книг, и я понял, что именно романтики вроде Гюго делали то же, что Хемингуэй. Это они надрывали душу, навязывая самим себе некую вторую
Ну а Скотт вечно ставил себя в положение жертвы. Поль Элюар говорил мне в 1952 году, что женщины убивались по Виктору Гюго, а бедняжка Бальзак сам по ним убивался. Скотта загубили, конечно, не женщины, но им с той же неотступностью владела страсть, в конце концов его загубившая. Так что Бальзак очень ему подходил, и когда однажды, сидя в парижском метро, я прочел у Готье, что Бальзак мечтал о беззаветной, преданной дружбе, о слиянии двух душ, о тайном союзе двух смельчаков, готовых умереть друг за друга, — я чуть не подпрыгнул прямо в вагоне, чуть не закричал: «Да это же вылитый Скотт!» Да, я узнал Скотта, и если я нуждался еще в доказательствах, я нашел их у Бодлера, который писал, что гений Бальзака — в умении понять сущий вздор, погрузиться в него и обратить его в высокую материю, ничуть не видоизменяя. И Скотт такой же.
И теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что они удачно выбрали опорные фигуры для своей литературной распри.
Но тогда я ничего этого не понимал, а понимал только, что для обоих настало решительное время и, когда они ссорятся по поводу Гюго и Бальзака, речь идет о серьезных, существенных разногласиях.
Мы сели в «фиат», и Хемингуэй сказал:
— Вот доедем до Ла Турга, и я покончу с тобой в первом же раунде. Удар под вздох — и нокаут.
— И как ты нашел этот замок, если он так таинственно упрятан?
— А я пошел прямо к единственным людям в городе, которые могут про него знать.
— Разве у тебя тут есть знакомые? — усомнился Скотт.
— В редакции «Journal de Bretagne».
— В местной газетенке?
— Ну да.
Скотт расхохотался.
— Ну вот первый раунд ты-то и проиграл, — сказал он. — Я тебя без единого слова одолел.
— Как это?
— Ты не можешь избавиться от репортерских повадок, Эрнест. А всем известно, что Гюго писал как репортер. И неудивительно, если местные газетчики знают вдоль и поперек все эти сухие буквальные описания в «Девяносто третьем годе». Кому же еще это интересно?
— Ладно, — спокойно сказал Хемингуэй, — сейчас проверим, буквальные они или нет.
Скотт был в длинном мягком верблюжьем пальто Джеральда Мерфи. Оно доходило ему чуть не до щиколоток, и он, на переднем сиденье «фиата», принялся отчаянно рыться сперва в правом кармане, потом в левом. Когда Хемингуэй вез нас Фужерским лесом по первому крутому холму, в руках у Скотта оказались две книжки: «Девяносто третий год» Гюго и «Шуаны» Бальзака.
— Прелестно, — сказал Скотт и открыл «Девяносто третий год». — Послушай-ка этот сухой, буквальный репортаж.