Последняя из рода Тюдор
Шрифт:
Меня настолько оглушили эти размышления, что я с облегчением оборачиваюсь на стук в дверь, чтобы встретить входящего Джона Фекенхема с робкой улыбкой на широком лице. Его светлые брови приподняты, будто он не уверен, что его тут рады видеть.
– Входите уже, – невежливо говорю я. А затем делаю глубокий вдох и выдаю подготовленную речь. – Раз уж мне были дарованы эти несколько дней для того, чтобы разговаривать с вами, хотя меня настолько мало беспокоит моя судьба, что я склонна воспринимать ее скорее как проявление Божьей воли в моей жизни и его безграничной милости.
– Вы подготовились к беседе, – замечает он, моментально понимая, что я вызываю его
Тауэр, Лондон.
Воскресенье, 11 февраля 1554 года
Матери и Катерине разрешено навестить отца, и моя сестра оставляет отца и мать наедине, они всегда предпочитали общаться именно так, и приходит в мои комнаты.
Она не знает, что мне сказать, и мне нечего сказать ей, поэтому мы сидим в неловком молчании. Она тихо плачет, заглушая всхлипы рукавом своего платья. Я не могу читать, писать или размышлять, пока она сидит так близко ко мне, глядя на меня своими полными слез глазами. Я тону в буре ее жалости, страха и горя, поэтому не слышу даже собственных мыслей. Такое ощущение, что я попала в бочонок для взбивания масла. Я чувствую, как все у меня внутри обмякает и обессилевает. Я не хочу так проводить последний день своей жизни. Мне хочется записать наш последний разговор с Джоном Фекенхемом и описать свой триумф над его ошибочным мышлением. А еще мне надо подготовить свою речь на эшафоте. Я хочу размышлять, а не чувствовать.
До нас доносится скрежет тележек, на которых подвозят древесину для строительства эшафота, и крики плотников, перебирающих свои инструменты. И каждый стук колеса тележки о камень мостовой, глухой звук падения бревен, треск и визг пилы Катерина воспринимает, вздрагивая и морщась. Ее хорошенькое личико побледнело, а глаза стали непривычно темными.
– Я умираю во имя веры, – неожиданно говорю ей я.
– Ты умираешь потому, что отец присоединился к заговору против коронованной особы, – взрывается она. – Тебя это никак не касалось!
– Это они так говорят, – спокойно произношу я. – Но королева отвернулась от тех, кто верит в Истинного Бога, нарушила свое же обещание позволить людям поклоняться Всевышнему так, как они того желают, отдала свою страну в рабство Папе Римскому и испанским идальго. Поэтому она так возненавидела меня, и из-за этого я и погибну.
– Я не стану слушать изменнических речей, – Катерина прижимает руки к ушам.
– Ты никогда ничего не слушаешь.
– Отец лишил нас всего, – говорит она. – Мы уничтожены.
– Речь идет о мирских благах, – отмахиваюсь я. – Они для меня ничего не значат.
– Брадгейт? Брадгейт ничего для тебя не значит? Ну зачем ты так говоришь? Это же наш дом!
– Тебе стоит подумать о доме Отца нашего Небесного!
– Джейн! – умоляет она меня. – Ну скажи мне хоть одно доброе слово, одно сестринское пожелание на прощание!
– Не могу, – просто отвечаю я. – Мне надо думать о путешествии, которое мне предстоит, и о чудесном месте, куда я в конце прибуду.
– Ты увидишься с Гилфордом перед его казнью? Он попросил о встрече с тобой. Ну, твой муж? Вы встретитесь перед отправлением в последний путь? Он хочет попрощаться.
Я нетерпеливо трясу головой в ответ на ее нездоровые сантименты.
– Не могу! Не могу! Я не принимаю никого, кроме брата Фекенхема.
– Монаха-бенедиктинца? – взвизгивает она. – Почему его, а не Гилфорда?
– Потому что брат Фекенхем знает, что я мученица, – выдаю я. –
– Если бы ты только призналась в том, что все это не касается твоей веры! Это вообще никакого к ней отношения не имеет! Потому что все дело в отце и его восстании в поддержку Елизаветы! Тебе бы тогда не пришлось умирать!
– Вот почему я не хочу разговаривать с тобой или Гилфордом, – взрываюсь я во внезапной греховной вспышке гнева. – Я не хочу слушать человека, который видит эту ситуацию как неразбериху, устроенную глупцом, который своими действиями привел к смерти дочери! Да! Отцу бы следовало спасти меня! Но вместо этого он поехал за очередной пешкой для своих дворцовых игр, а его неудача стала для меня приговором!
Я охвачена горечью и гневом. Я задыхаюсь, кричу на нее и понимаю, что мне просто необходимо вернуться обратно в покой и просветление и держаться за них обеими руками до самого конца. Вот почему я не могу спорить о мирском с мирянами. Вот почему я не могу видеть ее и кого-либо другого. Вот почему мне необходимо размышлять, а не чувствовать.
Катерина смотрит на меня с широко раскрытым ртом и распахнутым глазами.
– Он уничтожил нас, – шепчет она.
– А я не хочу, чтобы это было моей последней мыслью, – шиплю я. – Поэтому я считаю себя мученицей во имя веры, а не жертвой глупости и обстоятельств. Я никогда не умру, и мой отец никогда не умрет тоже. Мы встретимся на небесах.
Я пишу отцу письмо. Еще с детства я знала, что он никогда не умрет, и теперь, собираясь в последний путь, я нисколько не сомневаюсь, что увижу его там, где этот путь окончится.
«Да утешит Господь Вашу Милость, …и хотя Богу было угодно забрать у вас двоих ваших детей, моего мужа и меня, молю вас, не думайте, что Вы их потеряли. Но верьте, что мы, покинув смертный сей удел, обрели жизнь вечную. А я со своей стороны как почитала Вашу Милость в этой жизни, так буду молиться о Вас в жизни загробной».
Тауэр, Лондон.
Понедельник, 12 февраля 1554 года
Две мои фрейлины, миссис Элен и Елизавета Тилни, стоят со мной возле окна, ожидая новостей о смерти человека, который восемь с половиной месяцев был мне мужем. Меня отодвигают от окна, держа меня за руки, за плечи, как будто я еще дитя, не готовое видеть правду жизни. Комендант Тауэра, Джон Бриджес, стоит в дверях с каменным лицом, стараясь ничего не чувствовать.
– Я могу посмотреть, – говорю я, пытаясь избавиться от чужих рук на своем теле. – Я не боюсь смерти.
Я хочу, чтобы они знали, что даже в долине зла и смерти я не знаю страха. Я хочу, чтобы они обратили на это внимание. Господь укрепляет меня, но, когда мимо нашего окна с грохотом проезжает тележка с холма Тауэр, где стоит плаха, я получаю сильнейший удар.
Я знала, что ему отрубили голову, но я даже представить не могла, что он может показаться настолько ниже, короче без этой головы, которая лежала в корзине, рядом с его окровавленным телом. Зрелище было щемящим, как на бойне, где великолепные животные превращались в кучу плоти, костей и шкур. Единственный мужчина, который был в моей постели, являвший собой и угрозу, и суливший большое будущее, лежал там, разрубленный на части, как книга с вырванными главами. Так странно видеть это красивое лицо в корзине, а растерзанное тело на окровавленной соломе.